тёмной пушистой родинки на левой румяной щеке.
— Известно вам, граф, с Перфильевым в те последние дни, перед предприятием, я, по вашему указанию, играл в карты… Изволите вспомнить, какой вышел авантаж…
— Ах ты, потешный! Да ты же, припомни, был тогда в выигрыше и всё его ремизил — пять роббертов, помнишь, девятка опять же, все бубны у тебя… ну! одним махом заграбастал, чуть не сорвал у Амбахарши весь банк…
Мирович с холодною злобой улыбнулся.
— Была тогда и другая, более важная причина, — мрачно сказал он, — да вы не поверите… скажете: вымышленно, с расчётом…
— Говори, братец, слушаю, — искоса взглянув на него и опять начиная бриться, произнёс Орлов.
Мирович просветлел и, точно переродившись, стал в необычайную, напыщенную позу.
— Я был спасителем государыни, в числе прочих… я главную оказал услугу… облегчил ей престол! — проговорил он, окидывая гордым, подавляющим взором Орлова.
— Как, что? — спросил и заикнулся Орлов.
Мирович подробно рассказал о случае с колесом в коляске государыни, при её уходе из Петергофа.
Орлов так и покатился со смеху.
— Ай да козырь-хохол! молодец! — вскрикнул он, бросив бритву, махая руками и заливаясь на все лады. — Вот так одолжил, придумал! Всех, молодчина, всех льстецов, искателей фавора разбил в пух, заткнул за пояс… никто так не нашёлся, — всех!.. Так тебе троном обязаны? тебе? ну, клянусь, это стоит, по чести стоит… ха-ха…
— Но позвольте, граф, — с краской стыда и оскорбления перебил его Мирович, — вы вправе отвергнуть, пренебречь, но я истину сказал… Издёвки обидны… чёрт! Можете осведомиться у своего братца или у господина Бибикова — они, если не видели, то слышали… как я тогда…
— Ой, пощади, пощади! — восклицал, катаясь по софе, Григорий Орлов (его звонкий, раскатистый смех, далеко разносился по комнатам). — Изволь, наведу справки… беспременно наведу… Ха-ха! и семи мудрецам того не придумать… ой, убил, разодолжил…
— Разумеется, что вам стоит учинить дознание, расследовать! — сказал степенно Мирович. — На бумаге всё объяснится, как и что-с, хоть бы и насчёт отнятых имений моих предков…
— Ах вы, хохлы, архивное семя! — произнёс, вставая, Григорий Орлов, и Мирович заметил неприятное, общее братьям, нагло-решительное выражение его красивых, как он выразился в уме, «бесстыжих» глаз. — Все-то вы, извини, с челобитьями да с попрошайствами! Нет того, чтоб терпеливо трудиться, смирнёхонько ждать, служить. Всё-то твои соотчичи измышляют да подводят… Ну, станем мы, из-за тебя, рыться в древних ваших, хохлатских шпаргалах, бумагах? — сказал, посмотрев в сторону и думая уж о другом, Орлов. — И может ли быть, чтоб в бозе почивающий Великий Пётр так неправильно решил дело твоего деда?
— Честью уверяю, честью! — возвысил голос Мирович, чувствуя, как слёзы подступали к его горлу. — И не о себе токмо прошу… у меня, граф, сёстры-девицы проживают в убожестве… а мои предки были из первых на Украине, служили верой и страдание приняли за родину и за её права…
— Хорошо, — небрежно ответил граф Григорий, даже не совсем расслышав последние слова гостя, — увижу гетмана; наведайся — поговорю с ним, попрошу…
«Ужели опять к нему идти? — рассуждал Мирович, кончив поручение, данное ему от полка. — Дьяволы! Что толку?.. Станет снова издеваться зазнавшийся бильярдщик да трактирный мот… Где ему, с этакой хоть бы вышины, разглядеть горе да бедность других? Правду о нём сказал мученик, архиепископ Арсений: «не его чести и рыла затеянное дело».
Срок командировки истекал. Надо было возвратиться к полку. Весна и лето в то время стояли холодные. Дул северный ветер, и каждый день шёл дождь. Но Москва веселилась.
Народные гульбища в апреле и в мае были оживлённы. Под Новинским какой-то силач швед вызывался помериться в единоборстве с русским. Все стремились туда.
С возвратом государыни от богомолья на московских улицах и площадях, при барабанном бое, был опубликован «манифест о молчании». Тетрадка «Московских Ведомостей» от четвёртого июня, с этим манифестом, зачитывалась нарасхват. В нём воспрещались всякие толки «развращённых нравами, праздных людей», «кои дерзкими ухищрениями, — всюду порицают правительство и все нарушимые, гражданские права», развращают и других «слабоумных и падких на вредную болтовню людей».
Прочтя эту публикацию, Мирович окончательно раздумал идти к Орлову.
«Ну его к бесу! — размышлял он. — Ещё сочтут опасным, притязательным критиканом, недовольным судьбою, хулителем государственных мер. Новый фаворит, Орлов, отвернулся, пренебрёг… Не вспомнить ли старого?.. Разумовский — земляк и когда-то, при покойной царице, благоволил ко всем нашим и ко мне…»
XXVIII
У РАЗУМОВСКОГО, НА ПОКРОВКЕ
В воскресенье, восьмого июня, Мирович пошёл к графу Алексею Григорьевичу Разумовскому. Погода была, как и все те дни, пасмурная, невесёлая. То смолкал, то опять моросил дождь.
Разумовский, с приезда со двором в Москву, жил в своём доме на Покровке, рядом с церковью Воскресения в Барашах, купол которой с тех пор, в память венчания в ней царицы Елисаветы с графом, украшен золотою короной. Иконостас этой церкви перевезён впоследствии в Почеп.
Мирович приоделся, даже завился в цирульне и пошёл к обедне на Покровку. Он располагал подойти к графу в церкви, где Алексей Григорьевич любил пленять москвичей лором собственных певчих и где он сам, бархатно-певучим, звонким, несколько в нос голосом читал Апостола. У обедни граф не был. Мировичу сказали, что он простудился на придворной охоте, был не совсем здоров и около недели не выходил из дому.
Мирович, на всякий случай, решился зайти в графские хоромы и велел о себе доложить. Сверх ожидания, его не заставили долго ждать с ответом.
— Пожалуйте, — тихо, с улыбкой и южным акцентом сказал степенный, залитый в золото галунов, неслышно двигавшийся по ковру украинец-камердинер, по знаку швейцара показавший гостю дорогу вверх, по разубранной цветами лестнице.
«Увижу прежнего всесильного, бывшего в таком высоком случае человека! — думал Мирович, подходя к кабинету Разумовского. — Он старался быть патроном не только моим, но и моей семьи. Не забывал когда-то Алексей Григорьевич земляков-малороссов, хоть и вышел из черни, из лемешовских пастухов».
Прошлое, далеко улетевшее время мгновенно встало, ожило в мыслях Мировича. Он вспомнил свой приезд с покойным отцом, на волах, в Петербург, приём в Аничковом саду у графа, плясание «трепака» и пение хвалебного канта перед императрицей Елисаветой, определение в кадеты, игру на театре в Гостилицах, встречу с Пчёлкиной и многое, теперь минувшее навсегда.
Сильно похудевший и осунувшийся, но всё ещё замечательно красивый, Разумовский не сразу узнал Мировича, когда тот, введённый камердинером, стал у порога и почтительно, «с решпектом» отвесил ему низкий поклон. Граф сидел с книгой у камина. Он был в белом, вязаном колпаке поверх серебрившихся, ненапудренных