Согласно распорядку, установленному Временным правительством, семья отрекшегося императора не имела права общаться с внешним миром. Переписка перлюстрировалась. Каждый предмет, который пленники получали с воли, подвергался тщательному исследованию: тюбики с зубной пастой выдавливались, в банки с вареньем солдаты залезали пальцами, а плитки шоколада пробовались на зуб, прежде чем передавались тем, кому они были предназначены.
Огражденная часть парка была зарезервирована для прогулок «граждан Романовых» под постоянным наблюдением солдат. Эти солдаты подчинялись полковнику Кобылинскому – эсеру со стажем, но полному внимания к своему бывшему монарху. Надзор за внутренней жизнью был поручен другому военному – полковнику Коровиченко, перешедшему на сторону народного дела. Оба находились в подчинении у министра юстиции – Александра Керенского, единственного социалиста, взятого в состав Временного правительства. Этот 36-летний присяжный поверенный обладал сложной, темной, сверхчувствительной и нервной натурой. Превосходный оратор, Керенский испытывал легкое опьянение, когда обращался к толпе. Как истинный патриот, он стоял за продолжение войны на стороне союзников до победного конца. Враг самодержавия, он все же мечтал видеть себя покровителем царской семьи. Человек левых взглядов, он тем не менее опасался влияния большевиков и искал способы упредить их.
Когда Керенский впервые предстал перед очами отрекшегося монарха, им овладело смешанное чувство уважения и презрения. «Когда Николай II был всемогущ, – писал он, – я сделал все, что мог, чтобы содействовать его падению, но к поверженному врагу я не испытывал чувства мщения. Напротив, я хотел внушить ему, что революция… великодушна и гуманна к своим врагам, и не только на словах, но и на деле… Стоило мне, подходя к царю, окинуть взглядом сцену, и мое настроение полностью изменилось. Вся семья в полной растерянности стояла вокруг маленького столика у окна прилегающей комнаты. Из этой группы отделился невысокий человек в военной форме и нерешительно, со слабой улыбкой на лице направился ко мне. Это был Николай II… Он не знал, как я себя поведу. Следует ли ему встретить меня в качестве хозяина или подо-ждать, пока я заговорю?… Я быстро подошел к Николаю II, с улыбкой протянул ему руку… Он крепко пожал мою руку, улыбнулся, почувствовав, видимо, облегчение, и тут же повел меня к семье… Александра Федоровна, надменная, чопорная и величавая, нехотя, словно по принуждению, протянула свою руку. В этом проявилось различие в характере и темпераменте мужа и жены. Я с первого взгляда понял, что Александра Федоровна, умная и привлекательная женщина, хоть и сломленная сейчас… обладала железной волей. В те несколько секунд мне стала ясна та трагедия, которая в течение многих лет разыгрывалась за дворцовыми стенами».[282] Обратившись к Александре Федоровне, Керенский сказал ей: «Английская королева ждет от меня новостей от бывшей императрицы». Как вспоминает Жильяр, при этих словах Александра Федоровна вздрогнула и густо покраснела – ведь это в первый раз ее так титуловали! Она ответила, что чувствует себя ничего, но, как всегда, страдает сердцем. До конца своего посещения Керенский оставался холодным, учтивым и точным. Явившись, чтобы удостовериться, не нуждаются ли пленники в чем-нибудь, он ушел удовлетворенный. Для поездок Керенский пользовался одним из частных императорских авто с шофером из царского гаража. Несмотря на все предубеждения против него, Александра Федоровна признавала его человеком вполне корректным.
Но не такими были солдаты охраны. Каждый раз, когда пленники выходили в сад, они конвоировали их, неотступно следуя за ними, примкнув штыки. Снаружи к ограде парка липли толпы зевак, желавших посмотреть на прогулки императорской семьи. Порою Николая обшикивали и освистывали, а появление его дочерей подчас порождал поток гривуазных комментариев. «У нас был вид каторжников в окружении стражей, – писал Жильяр. – Инструкции менялись каждый день, а может быть, офицеры толковали их каждый на свой лад!» Один из них отшатнулся с оскорбленным видом, когда Николай протянул ему руку. «Отчего же так, друг мой?» – спросил царь ласковым голосом. «Я вышел из народа, – ответил тот. – Когда народ протягивал вам руку, вы никогда не протягивали ему свою. А сегодня я не подам вам руки». Другой офицер попытался отобрать у царевича его любимую игрушку – маленькое ружье. Ребенок разрыдался, и потребовалось вмешательство Кобылинского, чтобы ружье вернули владельцу. Но все равно ребенку разрешалось играть им только в комнате. Здесь, в Царском, Николай пилил дрова и занимался огородом; в огородничестве участвовали и другие узники. Александра Федоровна наблюдала за этими сценами, неподвижно сидя в своем кресле-каталке.[283]
«Хохотать над больным и несчастным человеком, кто бы он ни был, – пишет Горький, – занятие хамское и подленькое. Хохочут русские люди, те самые, которые пять месяцев тому назад относились к Романовым со страхом и трепетом, хотя понимали смутно их роль в России». (Горький М. Несвоевременные мысли. – М., 1990. С. 63–64).
«Днем работали в лесу, спилили четыре ели, – пометил Николай. – Вечером взялся за чтение „Тартарена из Тараскона“. Николай часто развлекал супругу и дочерей чтением вслух. С улыбчивой покорностью, с юношеским оптимизмом реагировали царские дети на все лишения, все унижения, выпавшие на их долю. Чтобы занять свое потомство делом, Николай устроил домашние занятия – сам он, преобразившись в учителя, взялся за преподавание арифметики, истории и географии, императрица – закона Божьего, доктор Боткин – русской словесности, Гиббс обучал английскому, а Жильяр – французскому языкам.
В этой атмосфере монотонной жизни, бесправия и тоски Николай по-прежнему удивлял свое окружение учтивостью и уравновешенностью – было похоже на то, что, оказавшись на самом дне пропасти, он почувствовал облегчение. Как если бы Бог, ниспослав ему такое испытание, решительно заявил ему о своем существовании. Разумеется, Николай порою размышлял о трагической судьбе Людовика XVI. Но тут же гнал от себя эти мысли прочь. Русские революционеры не представлялись ему такими алчущими крови, как французские. При всем своем желании низложения монархии они в глубине души хранили почти что религиозное почтение к царю, оставшееся от предков. „Император все еще необычайно индифферентен и спокоен, – писал Морис Палеолог. – Со спокойным, беззаботным видом он проводит день за перелистыванием газет, за курением папирос, за комбинированием пасьянсов (точнее: головоломок (puzzles). – С.Л.) или играет с детьми. Он как будто испытывает известное удовольствие от того, что его освободили наконец от бремени власти“».[284]