Смерть Сарры лишь на короткое время умирила супругов. Потом, по истечении траурного периода, столкновения Американца с женой возобновились. И возведение чужачки Анеты в фаворитки, разумеется, добавило масла в огонь.
А вскоре подыскался новый повод, и граф Фёдор Иванович с графиней Авдотьей Максимовной в тысячный раз повздорили, — да так, как не ссорились никогда ранее.
Сладить с Авдотьей Максимовной, образумить жёнку главе семейства не удавалось. К каким бы мерам воздействия граф Фёдор Толстой ни прибегал, «предавшаяся ханжеству» цыганка жила по собственному разумению. «Утро проходило у неё в посещении высших духовных лиц, а с рядовыми монахами она обращалась свысока и знакомства с ними не водила, — писала П. Ф. Перфильева, — остальная часть дня проходила в разъездах по магазинам, где покупались редкие и дорогие вещи, совершенно не нужные»[942].
При этом вещи у графини всегда котировались много выше, нежели люди, домашняя прислуга.
Издевательство Авдотьи Максимовны над хамами и привело к не виданному прежде скандалу.
О нём сообщила П. Ф. Перфильева в хронике «Несколько глав из жизни графини Инны». Есть основания думать, что дочь Американца, не стесняясь, рассказала тут о происшествиях, на самом деле потрясших толстовский дом. А для вящей убедительности она поместила в хронике (в главе «Мои отец и мать») подлинные (или, скорее, близкие к подлинным) письма своих родителей.
Известно, что Лев Толстой, прочитав автобиографическую рукопись Прасковьи Фёдоровны, «не спал всю ночь»[943]. Побаивалась печатать «вещь трудную» и сама хроникёрша. Правда о семейной жизни Американца была, что уж там говорить, слишком удручающая.
Однажды обнаружилось, что графиня систематически бьёт дворовых девушек «хлыстиком». Графу Камскому донесли об этом, равно как и о том, что под горячую руку матери иногда подвёртывалась и Инна, которая пыталась заступиться за крепостных. Оказался у Камского и пресловутый «хлыстик». А далее, по словам Инны, случилось следующее:
«Он, взбешенный, схватил хлыстик и ножик, который всегда лежал у него на столе, и вышел; с минуту я стояла в каком-то оцепенении, но, услыхав крик, побежала за ним… Мне стало страшно! Мать стояла в дверях своей спальни, перекинувшись совершенно назад, и защищалась от ножа. Я бросилась между ними, оттолкнула графиню, которая упала на пол, а ножик попал мне в левый бок и ранил меня. Отец, увидав меня, опомнился, посадил меня на стул и пошёл в свою комнату. Я держалась за бок и была в каком-то тумане, ничего не понимая. Мать подняли и отнесли на постель, а Анна, наша demoiselle de compagnie[944], которую я любила, как сестру, отвела меня в кабинет, где сидел отец, закрыв лицо руками, и горько плакал. Когда я его увидала, у меня невольно вырвался крик: „Господи, когда же будет конец!“, и с этим словом совершенно потеряла сознание. Вы поймёте, что происходило в доме в это время. В передней люди сидели как мёртвые; девушки суетились, перебегая от одной больной к другой…»[945]
После этой позорной истории рассерженная графиня вознамерилась уехать «туда, откуда он меня взял», но в итоге переселилась из дома во флигель: «Она жила там месяц и в это время переписывалась со мною и отцом, но не хотела меня видеть». Затем Камская-старшая вернулась в дом, выделила себе отдельные покои и стала жить отшельницей. Её переписка с графом продолжалась; вот одна из эпистол графини — с весьма недвусмысленным намёком:
«Последний раз пишу к тебе и не смею назвать тебя мужем и другом. Ты меня видеть не можешь. Бог с тобою; на том свете увидимся. Вот уже три года, как я с тобою разлучена: не тело моё тебя любило, а душа, божественная и боготворящая тебя. Я подумала, что уже нет ли у тебя чего новенького.
Камская».
Из своего угла граф Камский слал ответные послания затворнице. Приведём образчик:
«Последнее твоё письмо убеждает меня в намерении более с тобою никогда не видаться. Оно мне доказывает, что ты решительно меня не понимаешь и понять не можешь. К тому же в этом письме есть гадости, от которых я, старый человек, краснею, и письмо твоё кинул в огонь. Разлучил нас с тобою твой адский нрав; может быть, я сам же виноват, но за то понёс сильное наказание и потому не упрекаю тебя, но вместе жить с тобою недостаёт сил. Несчастные на каторге имеют часы отдохновения, но я, вот уже около года, не имею ни одной минуты сладкого покоя. Если я по сей день не околел, то это надо приписать необыкновенному моему здоровью, а может быть, и Богу ещё угодно оставить меня на некоторое время для несчастной моей дочери.
Не трудись за меня молиться, молись за себя, но молись с сокрушённым и умилённым сердцем и смиренною душою. Тогда только молитвы приятны Богу. Молиться и питать злобу в сердце, хотя бы то было и к рабу своему, есть великое оскорбление вечной любви. Спаситель на кресте молился за злодеев.
От всей души желаю тебе успокоения.
Граф Камский»[946].
«Нет возможности быть нам вместе», — уверял граф свою супругу в другом письме. Однако дальше деклараций Камский не шёл: расстаться с графиней у него тоже не было возможности. И спустя ещё какое-то время Камские-Толстые опять помирились. Никто из них так и не выкинул белого флага. Граница между двумя половинами дома, двумя ратоборцами сызнова исчезла. «У них пошло всё по-старому, у меня тоже, то есть очень скверно», — подытожила свой рассказ о драме П. Ф. Перфильева[947]. (Льву же Толстому она написала в январе 1864 года: «Прочитавши „Графиню Инну“, я думала, что ты не удивишься, что у меня нервы и здоровье плохи, а голова работает как-то болезненно»[948].)
А князю П. А. Вяземскому Американец едва ли не в каждом письме сороковых годов твердил во множественном числе: «Мои тебе весьма кланяются»; «Благодарим за дружескую твою точность». Или: «Жена и Поля сердечно кланяются и благодарят тебя за твоё об них воспоминовение»[949].
О беспросветных семейных буднях, о всяческих «хлыстиках» и «ножиках» в переписке нашего героя нет ни единого намёка, ни упоминания.