— О, если бы мы знали, что плен — это не мучительная гибель…
— Тогда что?
— Многое выглядело бы иначе… — уклончиво ответил ефрейтор.
Спустя неделю он согласился обратиться по радио к немецким солдатам. В течение пяти минут, пока усиленный громкоговорителем голос ефрейтора звучал над окопами, немцы молчали.
— Может быть, не слышат? — спросил я у инструктора по работе среди войск противника.
— Отлично слышат. Сейчас начнут отвечать. И действительно, как только ефрейтор замолчал и мы запустили по радио пластинку с «Лунной сонатой», стала рваться немецкие мины, ударили пулеметы.
— Обычная картина последнего времени, — сказал инструктор. — Слушают терпеливо, а потом такое устраивают, только держись…
На Северном Донце мы настойчиво занимались пропагандой среди немецких солдат. По ночам работали радиоустановки. У микрофонов выступали инструкторы политотдела, перебежчики, пленные. Отправляясь во вражеский тыл, разведчики брали с собой кипы листовок…
За годы армейской службы я привык: войдешь в работу, сдружишься с людьми и вдруг — получай предписание на новое место.
Так случилось и в этот раз. Закрывая совещание во фронте;;
Никита Сергеевич сказал:|
— Товарищ Попель пусть останется.
Разговор недолгий — меня посылают членом Военного совета в соседнюю армию, которой командует генерал Гордов.
На сборы мало времени. Завтра надо выезжать. Вернувшись, я узнал, что Цыганов в бане. Это надолго. Баня — страсть Виктора Викторовича. Он забирается наверх и там, окутанный паром, нещадно хлещет себя веником.
После бани — самовар. Самовар — вторая страсть Виктора Викторовича. Сверкающий двухведерный самовар повсюду возят за командующим и разводят на каждой стоянке.
Как-то вскоре после Полтавы мы пили чай у самой дороги. Прорвались немецкие танки. Из лесу в панике выбежали бойцы без винтовок и в нерешительности остановились перед самоваром командующего.
— Ну, кто чаю хочет? — дружелюбно опросил Цыганов. На всех хватит.
Бойцы вежливо отказались и повернули назад.
…Наш прощальный разговор с Цыгановым тоже происходил за чаем. По красному, распаренному лицу Виктора Викторовича катились капли пота.
Таким и остался в моей памяти этот своеобразный человек, умный полководец и добрый товарищ. Виктор Викторович умер от тяжелого недуга прежде, чем наши войска ворвались в Берлин.
Через двое суток, часов в двенадцать ночи, я сидел за столом с другим командармом — генералом Горловым.
— Завтра хотите в дивизии? — рассматривая меня, спрашивает Гордов. — К чему так спешить? Впрочем, дело хозяйское.
Я тоже рассматриваю Гордова. Острый нос, острый подбородок, узкие губы, маленькие кустики бровей над глазами, коротко острижены под бобрик черные с проседью волосы.
Держится ровно, но отдаленно.
— Завтра собрали бы Военный совет, уточнили обязанности каждого.
— Обязанности каждого определены. Стоит ли на это время терять?..
— Как знаете, товарищ член Военного совета. Я опять чувствую на себе внимательный, ощупывающий взгляд командующего.
— Может быть, поужинаем? Соглашаюсь.
— Вот и отлично. Пригласим члена Военного совета Сердюка, начальника штаба…
— И начальника политотдела, — подсказываю я. Гордов хмурится.
— У нас это не заведено…
Начальника политотдела бригадного комиссара Михальчука я разыскал только после ужина. Как и подозревал, командующий не жалует политотдел. Отношения натянутые, порой неприязненные.
Но больше всего меня встревожило то, что Михальчук рассказал о жизни войск: перебои со снабжением, холодные землянки, вши, болезни…
Этой ночью я плохо спал. Заснул лишь под утро. Разбудил громкий голос за окном. Прислушался — женщина. Вслушался внимательнее — ругань.
Встал, помылся. А ругань за окном не стихала. Изредка, неуверенно пробивались мужские голоса, но их быстро перекрывал женский.
Я попросил Балыкова узнать, в чем дело. Тот вернулся вместе с женщиной в военной форме с петлицами капитана.
Женщина приложила руку к кубанке и лихо представилась:
— Начальник узла связи капитан Невзорова. Я не верил ушам и глазам своим. Неужели эта молодая женщина с раскрасневшимися на морозе щеками, блестящими глазами, локоном, кокегливо выбивающимся из-под кубанки, ругалась так, как сумел бы не каждый одесский биндюжник?
Я показал капитану на стул.
— Это вы?..
— Так точно, товарищ бригадный комиссар, я. Разве с ними, с мужиками, иначе можно? Чуть что, на голову садятся. Думают, раз женщина начальник, чего церемониться. А шибанешь хорошенько — и порядок.
— До войны тоже шибали?
— За кого вы меня принимаете?
— А после войны как будете?
— Война все спишет.
— Ой ли? Боюсь, не все. Да что там о послевоенном времени говорить. Вы сейчас со своими словечками лишь наполовину женщина…
Это пришлось по больному месту. Капитан потеряла бойкость.
— С меня спрашивают за связь. А как я ее обеспечиваю с руганью или без нее — никого не касается. На эту тему мне проповеди читать не стоит, а о моей женственности беспокоиться — тем более.
Она встала.
— Разрешите быть свободной?
— Идите, но помните: это никого бы не касалось лишь в том случае, если бы вы ругались про себя…
От ночных разговоров, от бессонницы, от красавицы с бойким языком на душе было скверно.
Я дождался Сердюка, начальников служб, которые должны были ехать со мной, и двинулся на передовую.
Ранний снег перемел дороги, высокими шапками накрыл застрявшие еще в осеннюю распутицу автомашины, повозки, брошенные орудия. Нам приходилось вылезать из легковых и расчищать дорогу. От штаба армии до переднего края около ста километров. К обеду проделали полпути — добрались только до Корочи. Секретарь райкома партии Домна Петровна Еременко жаловалась, что немцы ночами ловят в соседних деревнях кур. Сплошного фронта не было.
К вечеру добрались наконец до передовых позиций. Михальчук не преувеличивал, когда говорил о плохих землянках, вшах, болезнях. В низкой, холодной норе пожилые солдаты военного времени ужинали, зажав котелки между колен.
Я задал традиционный вопрос:
— Как питание?
Солдат протянул мятый, закопченный котелок.
— На собаку плеснешь, с нее шкура слезет. Я отхлебнул пару ложек и передал замкомдиву по тылу.
Боец ошибся. От слабо присоленной воды шкура с собаки никогда не слезет.