журналисты, и случай с «маленькой Ирмой», разрастаясь изо дня в день, вышел на первые полосы британских таблоидов и фактически заслонил все другие сюжеты о Боснии в новостях. Джон Мейджор, которому, вероятно, хотелось продемонстрировать деятельное участие в судьбе города, направил самолет, чтобы перевезти девочку в Лондон.
Затем начался шквал. Алан, поначалу не подозревавший о том, что история получила такую огласку, затем обрадовавшись, что общественное мнение поможет спасти ребенка, был огорчен яростными нападками на «медийный цирк», в котором, дескать, эксплуатировали страдания ребенка. По словам критиков, с моральной точки зрения было недопустимо сосредоточивать внимание на одном ребенке, когда тысячи детей и взрослых, в том числе страдальцы с ампутированными конечностями и паралитики, томятся в недоукомплектованных, недостаточно обеспеченных больницах Сараева и не могут быть вывезены из-за позиции ООН (но это другая история). То, что это благое дело, – то, что попытка спасти жизнь одного ребенка лучше, чем полное бездействие, – должно было быть очевидно, и в действительности этот случай позволил вывезти из Сараева других пациентов. Но история, которая должна была рассказать о бедственном положении в больницах Сараева, выродилась в полемику по поводу поведения журналистов.
Это первый европейский геноцид XX века, который отслеживает мировая пресса и документируют телеканалы. В 1915 году не было репортеров, которые ежедневно рассылали бы репортажи в ведущие мировые газеты из Армении; в годы Второй мировой не было иностранных съемочных групп в Дахау и Освенциме. Вплоть до боснийского геноцида бытовало мнение – так действительно думали многие лучшие репортеры, скажем, Рой Гуттман из Newday и Джон Бернс из The New York Times, – если историю удастся предать огласке, мир не будет бездействовать. История геноцида в Боснии положила конец этой иллюзии.
Газеты, радиопередачи и прежде всего телевидение освещают войну в Боснии чрезвычайно подробно, но в отсутствие воли к вмешательству тех немногих деятелей, которые принимают политические и военные решения, война становится еще одним далеким бедствием, а страдающие и убитые – «жертвами» катастрофы. Страдания явственны, их можно увидеть крупным планом; и, несомненно, многие в мире испытывают сочувствие к жертвам. Невозможно задокументировать только одно – отсутствие политической воли положить конец этим страданиям: точнее, ответственность за решение о невмешательстве в боснийский конфликт прежде всего лежит на Европе и берет начало в традиционно просербском настрое Кэ д’Орсе и МИД Великобритании. Это решение осуществляется посредством оккупации Сараева силами ООН, что во многом является французской операцией.
Я не разделяю привычные аргументы критиков телевидения, будто просмотр ужасных событий на маленьком экране отдаляет их настолько же, насколько передает чувство реальности. На роль зрителей нас обрекает продолжающееся освещение войны в отсутствие действий по ее прекращению. Не телевидение, а политики делают из истории замкнутый круг. Мы устаем смотреть один и тот же спектакль. Если хроника кажется нереальной, так это потому, что события ужасны и, очевидно, неостановимы.
Даже сами жители Сараева иногда говорят, что окружающее кажется им нереальным. Они пребывают в состоянии непреходящего шока, который нередко принимает форму риторического вопроса («Как это могло произойти? До сих пор не могу поверить, что это происходит»). Они поражены зверствами сербов, а также резкостью и совершенной непривычностью жизни, которую сейчас вынуждены вести. «Мы живем в Средневековье», – сказал мне один горожанин. «Это научная фантастика», – сказал другой.
Меня не раз спрашивали, не кажется ли мне Сараево нереальным, – когда я туда приезжаю. По правде говоря, с тех пор как я стала ездить в Сараево – грядущей зимой я надеюсь поставить там Вишневый сад с Надой в роли Раневской и Велибором в роли Лопахина, – этот город кажется мне самым реальным местом в мире.
Премьера В ожидании Годо при двенадцати установленных на сцене свечах состоялась 17 августа. В тот день было сыграно два спектакля – в два и в четыре часа дня. В Сараеве возможны только дневные представления; с наступлением темноты горожане почти не покидают дома. Не всем желающим хватило места в зале. Во время первых спектаклей меня снедала тревога. С третьего раза я стала смотреть пьесу как зритель. Пора было перестать тревожиться о том, что пока Инес поглощала свою курочку из папье-маше, провисла веревка, связывавшая ее с Лаки; что Седжо, третий Владимир, забыл о необходимости нервно переступать с ноги на ногу, до того как убежать за малой нуждой. Теперь пьеса принадлежала актерам, и я знала, что она в хороших руках. А в конце первого спектакля 19 августа, во время длительного, трагического молчания Владимиров и Эстрагонов, вслед за объявлением посыльного, что сегодня месье Годо не придет, но точно придет завтра, в глазах у меня защипало от слез. Велибор тоже плакал. Ни звука в зрительном зале. Только с улицы доносился шум бронетранспортера ООН, грохочущего по улице, да раздавался сухой треск снайперской винтовки.
1993
«Там» и «здесь»
Впервые я посетила Сараево в апреле 1993 года, через год после начала сербско-хорватской кампании по разделу нового независимого полиэтнического боснийского государства. Покинув Сараево после первого визита, я улетела так же, как прибыла, на одном из российских грузовых самолетов сил ООН по охране в Боснии и Герцеговине, совершавших регулярные рейсы между Сараевом и Загребом. Заставлявший замирать сердце путь в осажденный город через гору Игман был для меня в будущем, во время седьмой и восьмой поездок в Боснию, – к тому времени, то есть к зиме и лету 1995 года, порог чувства опасности был у меня уже гораздо выше, и я стала «ветераном страха и шока». Ничто не сравнится с первым потрясением, с шоком приезда в Сараево, с бедой повседневной жизни в разрушенном городе под постоянным минометным и снайперским огнем. А также со вторичным шоком возвращения во внешний мир.
Покинуть Сараево и через час очутиться в «нормальном» городе (Загреб). Сесть в такси (такси!) в аэропорту… быть в потоке движения, регулируемом дорожными знаками, ехать по улицам, между зданиями с неповрежденными крышами, необстрелянными стенами, целыми стеклами в окнах… включить электрический свет в номере отеля… воспользоваться туалетом и спустить за собой воду… наполнить ванну (в течение нескольких недель вы ни разу не принимали ванну)… из крана льется вода, горячая вода… прогуляться и поглядеть на витрины, видеть людей, шагающих, как вы, в нормальном темпе… купить что-нибудь в небольшом продуктовом магазине, где полки заполнены товарами… войти в ресторан и взять в руки меню… Всё кажется настолько странным и огорчительным, что по крайней мере пару дней вы чувствуете себя совершенно дезориентированным. И очень злым. Говорить с людьми, которые не хотят знать то, что знаете вы, не желают, чтобы вы говорили о страданиях, растерянности, ужасе и унижениях жителей только что оставленного вами города. Дела обстоят еще хуже, когда вы возвращаетесь в свой родной «нормальный» город