с Фроловым уже на месте, звоню отсюда. Нужен судебный медик… – Брауде замолчал, но после паузы добавил: – Ваша знакомая Рита Марино, наш Мезенцев, актер из труппы Мейерхольда и… Петя… Они все мертвы. Что там произошло – никто понять не может… – Голос Брауде дрогнул. – Фролов говорит: Рита расстреляла тех, кто был на сцене, сама она тоже застрелена. Сергей Устинович… держал пистолет, сам он весь в побоях, кровь шла горлом. Петя… Петя был заперт под сценой с огнестрельной раной в паху, с ним Алексей Кротков – актер, в него тоже попало: прострелена печень.
Грених молчал, ощутив, как глаза наполнились чем-то похожим на раскаленную вулканическую магму. Перед взором восстала картина чудовищного побоища в театре, трупы на лестнице, в последний раз блеснувшие глаза из-под сцены истекающего кровью Пети.
– Но это еще полбеды. Мейерхольд бежал, а убитые все были в карнавальных костюмах. Фролов утверждает, что это операция по поимке какой-то тайной организации и вы все сами объясните.
– Сейчас буду, – и Грених положил трубку.
Он поднял на Веру Евгеньевну глаза, та испуганно прижимала к груди телефон.
– Спасибо, – смущенно прошептал Грених и вышел.
Майка еще очень крепко спала за столом.
В родительской спальне он стал искать чистую рубашку, взгляд упал на зеркало, висящее на одной из внутренних створок платяного шкафа. Вид Константин Федорович имел, будто с того света восстал, – лицо синее, глаза впалые, воротничок сорочки, предательски торчащий из-за пальто, в кровавых разводах.
Соорудив себе новую повязку и переодевшись в чистое, Грених аккуратно вдел руки, которые совершенно его не слушались, в пальто, предварительно осмотрев, не заметны ли на черном драпе пятна крови, застегнул его на все пуговицы, поднял воротник, повязал шею серым кашне. Платки, что дала учительница, рассовал по всем карманам. И вышел, упакованный, как чеховский человек в футляре.
Проходя мимо кухни, невольно стал свидетелем неприятного диалога о себе.
– Ой, что-то не так с ним. Лицом посинел за одну-то ночь!
– И что? Ну посинел. Спал бы, как все добропорядочные люди, по ночам, не посинел бы.
Он вышел на лестничную клетку, ощущая себя бездомным. Вся его квартира, заполненная людьми, не считающими его добропорядочным человеком только потому, что он не мог ни есть здесь, ни спать, была ему чужой. Грених и рад бы съехать, не будь это нынче задачей совершенно непосильной.
Всем этим, прибывшим непонятно откуда, неведомо откуда взявшимся людям, которые пользовались его ванной, хранили под его раковиной водку, ели из посуды, что покупала его мать, всем этим людям, разворовавшим его библиотеку, унесшим из кабинета отца картины, завладевшим его телефонным аппаратом, из-за чего Грених вынужден был, как бедный родственник, просить разрешения, когда требовалось сделать важный звонок, всем этим людям не приходило в голову, что они чертовы стервятники и паразиты, лишившие его нормальной жизни. Печальная ирония состояла в том, что он, зачислившийся в Красную Армию по каким-то максималистичным убеждениям, пустившим корни у него в голове в юности, рисковал этой самой жизнью ради вот такого нелепого существования. Равенство, новое начало, светлое будущее – это означало отдать все: дом, семью, приличную работу. Он отдал все ради того, чтобы кто-то получил что-то просто так. Какая нелепая бессмыслица… Почему раньше это казалось геройством, справедливостью, актом самоотверженности, заслуживающим восхищения?
На улице мрачные мысли быстро растаяли под воздействием летнего солнца. Он повернул в сторону Сретенского бульвара и шел вдоль ржавых рельсов недействующей конки, удерживая себя от желания вздохнуть поглубже свежего, утреннего воздуха. Судя по небу, только рассвело. Проспал он от силы часа три, а казалось, что минул век, и он выбрался на улицу совершенно другого города. Иначе выглядели дома старой постройки, облитые лучами утреннего рассвета. День обещал быть жарким. Появлялись мальчишки, деловито тащившие куда-то длинные ивовые прутья, не то для луков, не то для постройки шалаша, вышла молочница из соседнего дома, тяжело ступающая из-за двух полных ведер. Перед поликлиникой дворник мел тротуар. Грених шел в сторону широкого оживленного бульвара, где уже громыхали телеги, извозчики, раскачиваясь, пронеслась «Аннушка». За Сретенским бульваром, там, за домами, где-то в дворах жил Петя. Но его больше нет.
Грених дошел до трамвайной остановки, подкатил вагон, набитый людьми, едущими на работу. Черной тенью Грених протиснулся на площадку, а через пару остановок был с позором выдворен, потому что не приобрел заранее билета.
Он не мог вспомнить, где их продавали, эти проклятые бумажки, шел вдоль рельсов по Петровскому бульвару, судорожно соображая, как приобретают в трамвай билет, потом вспомнил, что все его деньги лежат в запятнанном, простреленном плаще, оставленном дома. Вспомнил свои комнаты – перепачканные в крови полы с багровыми отпечатками, лужей и грязными полотенцами. Если соседи зайдут, обнаружат ту страшную бойню, что он оставил после себя, вызовут милицию, его примутся искать. Бедной Майке придется вернуться в детдом. Наверное, там ей будет лучше. Грених оказался плохим отцом…
Вот и следующая остановка. Громыхая и низвергая снопы искр из-под дуги, подъехал третий вагон, чуть более свободный, даже нашлось для Грениха место. Он тяжело, со стоном опустился, уронил лоб на спинку переднего сиденья. Сквозь какую-то черную дымку почувствовал, как заваливается набок, его кто-то подхватывает, усаживает удобней, привалив плечом к стене вагона. Кашляя, он машинально прикладывал ко рту платок, который тотчас терял, приходилось доставать новый. Из дюжины платков остались только три.
Прошла, казалось, бездна времени, трамвай «А» остановился на углу Гоголевского бульвара и Пречистенки, Грених машинально сошел, думая, что ему нужно в институт Сербского. Про утренний звонок начальника уголовного отдела Мосгубсуда он напрочь забыл.
Вошел в ворота больницы, пересек двор, спросил сторожа, есть ли сегодня смена Соловьева, тот ответил – завтра будет. Силы иссякли, последняя надежда спастись разбилась. Грених механически повернул к перилам.
Никогда прежде он не замечал, что лестница, ведущая на второй этаж, так мучительно длинна, будто вьется в небеса. На каждой ступеньке останавливался. Дышать толком не мог, мучила тяжелая одышка, в глазах летали мухи и сверкало, дойти бы до кабинета, чтобы хоть не здесь умереть, не при всех. Мимо шли люди: группки студентов, стажеров, надзиратели, медицинские сестры, кто-то из пациентов в больничных халатах и тапочках. А Грених сквозь эту безликую толпу взбирался, как на Голгофу.
Без мыслей, без чувств, без желания жить, во власти безнадежности и тихого, предсмертного отчаяния Грених поплелся в свой кабинет. Он знал, что с таким ранением протянет в лучшем случае два дня. Ничего исправить уже нельзя. И правды не сыскать в этом хитросплетении интриг Мезенцева. Знал