У Германа весело.
— Еще бы, — говорит мой дедушка, хотя сам не верит тому, что говорит, для него это скорее акт самоутверждения. — Дошлый народ, — говорит он, — как следует прощупывают поляков.
— Будьте мудры, как змии, — вставляет Феллер.
— Вот, вот, — говорит дедушка.
— И просты, как голуби.
— Ну конечно.
Стало быть, эти одетые в мундиры змии и голуби прощупывают сейчас польского крестьянина Германа и его супругу и польского же крестьянина Лебрехта с женой, забежавших на минутку через садовую калитку к соседям.
Унтер Плонтке стоял в Гутштадте, потом в Штуме и вот уже третий год в бризенском гарнизоне. Он краток и точен и потому, рассказывая об этих трех городах, всякий раз перечисляет: гарнизон, стрельбище, учебный плац, тюрьма или соответственно гауптвахта и «Немецкий дом».
Но по мере того, как осушаются стопки, эта правильная в основе картина разнообразится.
Так, небезызвестный Наполеон во времена оны, а точнее сказать, в 1807 году, что, впрочем, не столь важно, сожрал последнюю корову в Гутштадте. Это, стало быть, история.
В Штуме, когда идешь гулять с дамой к пруду в сумерках, вот какие здоровые комарищи, и они впиваются тебе в голую задницу! Это, стало быть, касается взаимоотношений с гражданским населением.
И наконец, в Бризене каждый день в сточной канаве валяются одни и те же пьяные, и у каждого свое время — бывший ротмистр в девять, секретарь Бониковский в десять, нотариус Вилуцкий в одиннадцать, можно часы по ним ставить. А это, стало быть, служба.
«Я знаю чистый ада мат», — поют жандармы вместо «адамант», под которым поэт в песне подразумевал немецкое сердце, чистое и благородное, значит, как алмаз.
— Веселый, черт подери, народ эти поляки. Ну прямо немцы.
— Скоро снова пойдем их навестим, а вы здорово упились, — говорит Плонтке своей команде, — подтянитесь, ведь на вас мундир кайзера.
Они пришли. Левин останавливается на зеленом косогоре над Наревом. На низком берегу напротив лежит город. Здесь на холме только почта с четырьмя деревцами впереди, как тогда, — они даже не подросли. За эти полтора года, за все это долгое время.
Напротив город. Две колокольни. Вокруг них каменные здания, подталкивающие кучку деревянных домишек к реке, их камышовые крыши сгрудились, и домики, в свою очередь, подгоняют какие-то деревянные сараюшки и крытые мостки прямо в мутные воды Нарева.
Вода течет, задерживается, дает увести себя в сторону и, медленно кружась, скользит мимо, унося тонкие косицы пены, очень похожие отсюда, сверху, на Вайжмантелевы веночки из белого клевера; вода раскручивает их, обрывает, заглатывает, и вот уже их нет.
— Это дубильни, — говорит Левин, — там живут мои.
— Мне идти с тобой? — спрашивает Мари.
А что сделаешь?
— Идем, — говорит Левин.
Дом, где живут родные Левина, очень старый. Два каменных столба по обе стороны двери поддерживают циркульную арку. Арка еще старее дома, она будто бы из Леванта, кто-то ее будто бы привез, так говорят, но это едва ли правда. Дверь тяжелая и скрежещет, поворачиваясь в железных петлях.
В темной комнате, куда ворвавшийся дневной свет проложил широкую белесую полосу, дремлет, свернувшись калачиком на мешке, старенький серый песик; когда Левин входит, песик поднимает голову и глядит на остановившуюся в полосе света темную фигуру.
— Спи, — говорит Левин, и песик опять утыкается носом в лохматую шерсть.
«Сперва убежать и потом вернуться», — говорят родные Левина, но дружелюбно и не спрашивая, Лео уже сам заговорит. Не то пришлось бы спросить об этой девушке. Лео уже сам расскажет.
Левин помогает несколько дней в дубильне. Мари тоже.
На следующий день после субботнего праздника Левин говорит:
— Вы не спрашивали, я не говорил, так я вам скажу: мы пойдем сейчас дальше, нам здесь не оставаться.
Тетя Перель говорит:
— Но, детки, почему бы и нет?
Что «почему бы и нет»? Оставаться или идти, что именно?
Левин встает на колени перед своим тате. Тате кладет ему руки на голову, говорит:
— Иди.
Левин выходит из-под арки.
— Марья.
И Мари отвечает:
— Идем.
И они идут. Дядя Довид, учитель в хедере, пишет палкой знаки на половицах. Их никто не прочтет. Он сидит дома, древний старик, и поднимает голову.
— В этом мире, — говорит он, — законы расхаживают и стоят в наших комнатах, у них большие глаза и длинные уши, и они рекут: «Повсюду разлука и нет единства».
Тетя Перель сидит на скамье, закрыв лицо руками, и раскачивается взад и вперед. А дядя Довид продолжает:
— В ином мире мы увидим разлученных, они будут стоять вместе, обнявшись.
В ином мире, говорит дядюшка Довид.
Там, где нас нет. Прощай, Мари. Прощай, Левин.
Завтра Мари будет говорить, как Ян Марцин всегда говорил о том, что было вчера и позавчера: так ведь то было раньше, сердце мое, ты об этом забудешь, как о выпавшем зубе.
Но только крепко держи своего Левина за руку.
Неймюль — то было раньше. Скажи ему это.
Перед трактиром Розинке зацвели липы. Там все еще рассиживаются жандармы. Плонтке пишет второе донесение.
В первом стояло: «Прибыли, стали на постой, все здоровы».
Во втором унтер Плонтке касается положения.
В Бризене читают: «Дух здесь очень хороший, гражданское население занято своими делами, поляки, боже упаси, не помышляют ни о каких бунтах».
Единственно мой дедушка, судя по донесению, выказывает непокорство и ведет возмутительные речи против установленных установлений.
«Смутительные разговоры», — написал унтер Плонтке, и что он подразумевает под установлениями, нам тоже непонятно. Но как же следует изъясняться, чтобы представить полицейским властям в Бризене картину, которая бы их удовлетворила… Разве мы это знаем лучше, чем Плонтке? У него есть опыт еще по Гутштадту и по Штуму. Так пусть пишет как знает, лишь бы это хорошо получалось на бумаге.
На предложение Бризена яснее высказаться по поводу непокорства моего дедушки Плонтке отвечает: «Вышеупомянутый владелец мельницы не проявляет должного уважения к мундиру кайзера и мутит мирное население».
— Ну-ну, — говорят эти господа. Следует запрос окружному начальнику Нольте, и больной велит отнести бумагу, как есть, с гербовой печатью, дедушке.
— С сердечным приветом, пусть Иоганн взглянет.
— Может, что передать? — спрашивает старушка, экономка Нольте. Она вручила письмо.
— Нет, — говорит дедушка, — ничего не надо.
Она может идти, но предпочитает еще посидеть немножко у тетки-жены.
— Кристиночка, родненькая моя, боже ты мой, чего ж это они от вас хотят?
— Да нет, — говорит Кристина. — Чего им хотеть?
Дедушка выходит на кухню. Говорит старухе:
— Ступай-ка ты домой. — И Кристине: — А ты зайди в горницу. — Затем объявляет: — Завтра еду в Бризен.
И вот он сидит и строит самую мрачную