напоминали иногда Марье Федоровне, что Ипполитеньке уже четырнадцатый годочек, что пора бы его уже и грамоте учить. «Дуры вы,— думала Марья Федоровна,— со своею грамотою; ведь он столбовой дворянин, помещик, да еще и помещик какой! 1 000 душ чистогану, не по-вашему — три с половиною души, да и те три раза заложены и перезаложены, — вот оно что! К нему, неграмотному, вы же, грамотные, придете да в ноги поклонитеся».
Такими видимыми аргументами доказывала она бесполезность грамоты для своего милого Ипполитеньки. Однакож как ни глубоко она веровала в свои доводы, а все-таки в одно прекрасное утро послала в экономическую контору за писарем Федькою и велела ему учить Ипполитеньку грамоте. «Так, для проформы»,— говорила она.
Ипполитушка, кроме того что был самый избалованный ребенок, оказался еще и необыкновенно туп. Ученику, разумеется, ничего, а крепостного учителя-таки частенько водили на конюшню (а на конюшню известно зачем водят). Бедный Федька мучился, мучился со своим пустолобым учеником, наконец хватился за ум. Однажды Ипполитушка в числе игрушек принес в учебную комнату и несколько медных пятаков. Федька смекнул делом, расспросил у ученика, откуда он взял эти кругленькие игрушки, и тот сказал ему, что у маменьки под кроватью полный мешок лежит этих игрушек.
— Так вот что, Ипполитенька,— сказал вкрадчиво Федька,— хотите вы совсем не учиться?
— Хочу,— отвечал ученик весело.
— Так подарите мне сегодня эти игрушки и ступайте гулять на целый день, а завтра, когда придете учиться, то приносите еще, и если можно, захватите побольше, только смотрите, чтобы маменька не видела, а то она все-таки будет заставлять вас учиться.
Напрасно наставник хлопотал: ученик уже давно имел ясное понятие о художестве, называемом воровством. Нянька Аксинья уже года три как пользуется от своего питомца краденым сахаром, конфетами и разными лакомствами, в том числе изредка и медными круглыми игрушками. Следовательно, предосторожности были совершенно лишние.
На другой день, по условию, ученик принес учителю штук десять пятаков и был свободен от учения. На третий день сумма была увеличена, на четвертый день тоже. День за днем продолжалось то же и то же, так что к концу месяца мешок уже был пустой.
Когда объявил ученик своему наставнику об этом истинно печальном происшествии, то наставник, подумавши немало, сказал:
— А не заметили ли вы, Ипполит Иванович, где у маменьки хранятся такие же игрушки, только беленькие?
— Не знаю, не видал,— отвечал ученик.
— А когда не знаете, так садитесь учиться!
— Я завтра же узнаю,— завопил испуганный ученик,— и принесу тебе сколько угодно, только не учи меня!
— Хорошо, посмотрим; идите гулять, только помните, до завтрашнего дня.
А на завтрашний день понадобились на что-то медные деньги Марье Федоровне. Она к мешку, а мешок пустой.
Горничных и нянек налицо. Явились те и другие.
— Вы,— говорит Марья Федоровна,— такие и сякие, деньги из мешка вытаскали?
— Нет, барыня, мы и не видали.
— Розог! — крикнула она лакею.
Явилися розги и еще два лакея. Началася пытка. Перебрали всех. Аксиньи не было дома, послали и за ней. Приходит Аксинья и говорит: «Да вы, говорит, барыня, за что людей мучите? Барчонок-то деньги перетаскал своему учителю».
Дорого же поплатилась бедная Аксинья за свою дерзость: ей было отпущено вдвое против прочих.
Отпустивши горничных, Марья Федоровна пошла по комнатам искать Ипполитеньку. Но Ипполитенька, как ни был туп, смекнул, однакоже, что недаром девки благим матом завыли, и, не дожидаясь конца вытью, убежал в сад. После тщетных поисков в комнатах Марья Федоровна разослала всю дворню и сама пошла искать Ипполитеньку. А он, не будучи дурак, пока есть не хотелося, сидел в кустах, а когда увидел, что обед пронесли к слепому Коле, и себе пошел к нему во флигель и без церемонии истребил его скудную трапезу. Но, увы! тут его за трапезою и накрыла сама Марья Федоровна.
И досталося же бедному Коле за укрывательство вора! Кроме ругательств, попреков и угроз, ему не велено было давать ничего, кроме куска черного хлеба и ковша воды, впредь до разрешения.
Нежно, ласково, настояще по-матерински, выведала Марья Федоровна от Ипполитеньки, когда и кому он отдавал деньги, и, узнавши все обстоятельно, велела Федьку-наставника выпороть хорошенько и отдать на скотный двор до Кузьмы и Демьяна, а там в город, да и в солдаты. Сказано — сделано.
Теперь оставалося подумать об Ипполитеньке, что с ним делать. Ведь ему уже шестнадцатый год пошел, а эти изверги его в деревне, пожалуй, испортят. Нужно отвезти его в Петербург и отдать в какой-нибудь благородный пансион. Так думала Марья Федоровна, так и сделала.
Оставивши наказ, или инструкцию, приказчику насчет управления имением, она вооружила снова ремонтерскую бричку и, взявши милое чадо свое и любимую его няню Аксинью, отправилася в Петербург, не простившись даже с самыми близкими и самыми долгоязычными соседками своими.
Теперь ей незачем сообщать им, куда она намерена отдать своего сына на воспитание. Да и то еще, их, пожалуй, пригласи, а они проведают еще как-нибудь о поступке Ипполитеньки,— тогда на всю губернию ославят вором, а того, дуры, не рассудят, что он еще дитя!
Приехавши в Петербург, она остановилася не на Песках, как можно было предполагать, а в Ямской слободе, около церкви Ивана Предтечи, на постоялом дворе.
На другой день она отправилася сама поискать квартиру, потому что на постоялом дворе и неудобно и грязно, а главное, дорого; она же намеревалась остаться в Петербурге по крайней мере года два, если не более.
Выйдя за ворота, она перекрестилась на церковь (с некоторого времени она сделалась чрезвычайно набожна) и, не переходя Лиговки, пошла к Знаменью. У Знаменья остановилась, посмотрела вдоль туманного Невского проспекта, помечтала немножко о своем давно прошедшем и, перейдя Невский проспект, пошла на Пески, прямо к известному домику о четырех окнах с мезонином.
В одном из окон этого домика торчала на болванчике та же самая шляпка, что Торчала и назад тому десять лет, а в прочих окнах торчало по девушке, как будто они десять лет и с места не сходили. В числе этих девушек была и Лиза, но уже не та восьмилетняя, рябенькая, безмолвная Лиза, а сидела у окна, сложа руки и опустив на высокую грудь кудрявую прекрасную голову, девятнадцатилетняя, вполне развившаяся, как роза, пышная красавица.
На свежем, молодом ее лице и следов не осталося прежних рябин, нужно было близко и внимательно присматриваться, чтобы их заметить.
В то самое время,