Свидетельницей другого выступления Американца (отчасти поддержанного Ф. И. Тютчевым) против автора «Мёртвых душ» оказалась Александра Осиповна Смирнова-Россет. 3 ноября 1844 года она оповестила писателя: «У Ростопчиной при Вяземском, Самарине и Толстом разговорились о духе, в котором написаны ваши „Мёртвые души“, и Толстой сделал замечание, что вы всех русских представили в отвратительном виде, тогда как всем малороссиянам дали вы что-то вселяющее участие, несмотря на смешные стороны их; что даже и смешные стороны имеют что-то наивно-приятное; что у вас нет ни одного хохла такого подлого, как Ноздрёв; что Коробочка не гадка именно потому, что она хохлачка. Он, Толстой, видит даже невольно вырвавшееся небратство в том, что когда разговаривают два мужика и вы говорите: „два русских мужика“; Толстой и после него Тютчев, весьма умный человек, тоже заметили, что москвич уже никак бы не сказал „два русских мужика“. Оба говорили, что ваша вся душа хохлацкая вылилась в „Тарасе Бульбе“, где с такой любовью вы выставили Тараса, Андрия и Остапа»[930].
В филиппиках Американца наличествовала, по всей видимости, и глубоко запрятанная, «нутряная» неприязнь аристократа к худородному, неопрятному и чванливому бумагомарателю. Вышло, похоже, так, что невесть откуда взявшийся и вошедший в моду Николай Яновский-Гоголь стал для графа Толстого одним из одушевлённых символов наступивших пасмурных времён — века торжествующего хамства, хихиканья над святым и книг с базара; века, не шедшего ни в какое сравнение с благородной и ясной эпохой толстовской молодости. Расслышав единственно гоголевский смех над русскостью, Американец возмутился до глубины живой души, — и гнев ослепил Толстого. Обычно проницательный граф оставил без внимания и намёк хохла на «незримые, неведомые миру слёзы», и даже его «бойкую необгонимую тройку».
(На всякий случай скажем, что граф Фёдор Иванович был далеко не единственным хулителем «Мёртвых душ» и прочих произведений Н. В. Гоголя. Против малороссиянина в те годы возвысили голос, прибегая к различной аргументации, и Н. И. Надеждин, и иные авторитетные персоны.)
Патриотические настроения нашего героя, однако, не мешали ему бесперечь — и особенно в переписке — клеймить отечественные пороки и безалаберщину.
К сороковым годам покинули земную юдоль многие друзья Фёдора Ивановича Толстого. Вино и карты тогда тоже почти исчезли из его жизни. Тем не менее последние страницы биографии отставного полковника — четвёртый возраст человека, пора сведения концов с концами — были, как нам представляется, столь же содержательными и динамичными, как и начальные.
По сообщению Ф. В. Булгарина, в 1840 году граф с семейством долго пребывал в Петербурге[931]. Другими источниками данное мемуарное свидетельство пока не подтверждено.
Зато доподлинно известно, что в сороковые годы граф усердно работал над воспоминаниями, где описывал свою жизнь и события, свидетелем и участником коих ему довелось быть.
«В Американце важное движение человека; кажется, он воскрес или воскресает», — писал 20 января 1841 года В. А. Жуковский в дневнике. И уже на следующий день поэт собирался за что-то «искренно критиковать» друга[932].
Осенью 1838 года, возвратившись из инспекционной поездки в Тамбовскую губернию, граф Фёдор Иванович стал подумывать о публикации сочинений Сарраньки и с этой целью приступил к разбору бумаг дочери.
Воспользовавшись рекомендациями знакомцев, он пригласил в сподручные молодого учителя московской Земледельческой школы Михаила Николаевича Лихонина. В столичных литературных кругах тот был известен как поэт и переводчик; его вирши, критические статьи и переводы время от времени печатались в «Московском телеграфе», «Сыне Отечества», «Московском вестнике» и других периодических изданиях. Особо ценили таланты Лихонина в редакции «Московского наблюдателя»; для этого славянофильского журнала Михаил Николаевич исправно переводил, по его собственному признанию, «все статьи с английского и некоторые с немецкого»[933].
Именно такой, владеющий языками и не чуждый поэзии помощник и требовался записавшемуся в издатели Американцу.
Граф Фёдор Иванович жёстко настаивал на том, чтобы немецкие и английские стихи графини Сарры Толстой переводились на русский язык не как-нибудь, а буквально, то есть слово в слово, с сохранением всех «стихотворных вольностей»[934], — и М. Н. Лихонин, для приличия подискутировав, уступил отцу поэтессы.
Действовали достигшие взаимопонимания соревнователи довольно быстро и слаженно, — и уже весной 1839 года, вскоре после Пасхи, кропотливая работа по подготовке издания была ими завершена.
Исследование архива покойной дочери явилось для Американца занятием отрадным и печальным одновременно. Минувшее, страница за страницей, проходило перед ним — и там, в опоэтизированном минувшем, его милая чернобровая Сарра была как будто живой. Её чувства и мысли, ранее таимые, теперь обнаружились, стали чувствами и мыслями самого графа Фёдора Ивановича. Проникаясь ими, наш герой, нимало не стыдясь сотрудника, рыдал — и тут же, не успев скомкать и убрать мокрый платок, умилялся и светился от счастья.
Тихая беседа с Сарранькой порою приводила и к «открытиям чудным». Можно себе представить, как забилось сердце Американца, когда среди прочих произведений графини вдруг нашлось стихотворение на английском языке, посвящённое ему, графу Фёдору Толстому:
Ты часто плакал, родитель мой, и огорчения убелили твои волосы. Нередко глубокое страдание терзало грудь твою; нередко надрывалось твоё благородное сердце. Я сама, твоё родное, нежно любимое дитя, стоила тебе многих слёз, нанесла твоему сердцу много ран, я, которая милее тебе, нежели кровь, обращающаяся в твоём сердце…
Это очень походило на обращение с того света — ужель приспело время и родной голос звал его туда?