– Это псевдоним.
– А чего, страшно своей-то фамилией? Жена, дети, – да?
– Псевдоним был использован, скорее, из соображений художественного уровня, товарищ капитан.
– Не пудрите мне мозги. Садитесь. Вы обязаны помогать следствию.
– В общем-то, я не против.
– Что-то не похоже. Опять статейку какую-нибудь сочините. На этот раз про «органы» что-нибудь непотребное.
– Ну, почему же. Мы «органы» уважаем.
– Здесь у вас сказано… – Капитан достал из кармана «ЛЕФ» и стал читать цитату из моего «клочка». – «…Некий кроткий, мудрый с виду старец, оказавшийся директором оружейного завода, продаёт чеченским боевикам продукцию через подставных лиц в обмен на их „огневую поддержку” в штурме за право строительства торгового центра в Туле… Чеченская диаспора взращена здесь до размеров нацменьшинства отеческим усердием этого „красного директора” с обликом Санта-Клауса…»
Отшвырнув газету на диван, Пронь спросил сквозь зубы:
– Что это ещё за намёки? Какие у вас доказательства имеются?
– Вот вы, пожалуйста, сами посудите, товарищ капитан, как юрист. У меня есть копия протокола техконтроля на партию винтовок. Фотографии погрузки есть с номерами ящиков. Лица там очень хорошо видны. И главное, у меня есть гильза. И ещё я знаю рост убийцы. Примерный вес. И моя версия такая: Истрина убили, чтобы избавиться от конкурента.
– А не пошли бы вы со своими версиями, господин писатель! Я на таких насмотрелся. Ну, скажите честно, сколько вам за эту версию Истрин заплатил?
– Предположим, сто долларов.
– Дешёвка!
– Ну а вы тогда, товарищ капитан, просто хам. Тоже пошли бы вы, знаете куда… – вовсе не сердито произнёс я, чувствуя лишь необходимость психотерапии для человека, раздёрганного надвигающейся кавказской заварухой. Листая мой паспорт, капитан, наверно, тоже не просто так нервничал: может быть, тоже довела его какая-нибудь бабёнка, а бросить сил нету.
Трудно было мне злиться ещё и потому, что передо мной был один из тех русских грубиянов и крикунов, про которых говорят: дурной характер без боли болезнь. Доброе сердце человека подавлялось гордыней, внутренний запрет был наложен на любое тихое словцо.
– Вещдоки и всю документацию по делу попрошу сдать!
Только в крайней сгорбленности капитана можно было разобрать просьбу о прощении. И ещё – рассматривая пульку, он сказал:
– Соваться никуда не советую.
– Но у меня профессия такая – соваться. Семья кормится от моего сования.
– Повторяю: ехайте домой!
Вся простота и душевная топорность обнажилась в этом «ехайте». Ну не владел капитан никаким другим стилем выражения, кроме крика и приказа. И, будучи совестливым, далее разговаривать со мной не стал – опять ничего не получилось бы у него, кроме мата-перемата.
44
Даже в такой глуши, в пятидесяти километрах от Тулы, дорога лежала асфальтовая – на зависть мне, приученному к родным северным зыбким просёлкам.
К Чернавке, осмелев, я будто подлетал: проваливался в воздушные ямы, поднимался в восходящих потоках – на склонах и холмах…
На очередной горке тёмный ельник вдруг распался на две стороны, и мой «самолёт» словно из облачности выскочил. Широкое поле открылось вокруг и покато вниз, к реке, к голубой часовне в пене сахарного крема, как на новогодней пряничной козуле.
За рекой, на другом склоне, прихотливо рассыпались несколько богатых домов – кирпичных, оштукатуренных, деревянных.
Под гору машина сама скатилась – только притормаживай. А за мостом я повернул на «набережную» – иначе не назвать было эту дачную дорогу со столбами на цепях, с шарами и коваными воротами, с каменными львами и живыми борзыми за решётками.
Вниз, к церкви, стоящей у подземного источника, вела лестница с мраморными ступенями, вилась «жила» поручня – медная, блестящая, будто корабельная.
Коттеджи оставались позади. Приближался последний в ряду, собранный из лакированных кругляков. Точь-в-точь наложилось на оттиск в моей памяти шатровое крыльцо этого терема, особенно балясины с тонкими шейками и тремя дисками на брюшках. По ракурсу не сложно было вывести, что человек с фотоаппаратом, сделавший здесь съёмку в инфракрасных лучах, целился из-за толстой кирпичной тумбы забора этого особняка со стороны леса.
Я ехал неспешно, всем видом своей «шестёрки» пытался изобразить случайность нахождения здесь.
Спрыгнул колёсами с асфальта на красную крошащуюся глину полевой дороги, въехал на холм и прямо перед собой увидел старую конюшню в два крыла с большими воротами посередине, набранными из вагонки и расшитыми поржавевшим швеллером.
Вылез из машины у этого кладбища славной колхозной техники. Походя, тронул у конной грабилки сиденье с отверстиями, как в дуршлаге, и с лужицами росы в ложбинках у болтов. Вспомнилось такое же сиденье, накалённое солнцем так, что в трусах не сядешь, обожжёшься, надо обязательно подложить клок травы, как делал я в деревенском детстве, зарабатывая трудодни.
В конюшне держался ночной мрак и холодок.
Лошадьми уже и не пахло.
Изъеденный мышами хомут валялся в углу… Седёлко с оборванной подпругой… Расщеплённая на сгибе дуга с медным кольцом для бубенца…
В одном крыле под дырявой крышей громоздилась гора слежавшегося сена, раздёрганная вилами, будто клыками кабаньей стаи. Не нужно было даже сличать с фотографией: это сено, эта притолока у ворот, обглоданная когда-то молодыми злыми жеребцами, на кадрах, переданных мне покойным Истриным, была отпечатана с запоминающимися подробностями.
Я прошёл конюшню насквозь и остановился перед бывшим жильём конюха, пристроенным со двора.
Заменяющий двери брезентовый навес хрупко надломился под моей рукой.
На столе, на подстеленной газете, лежала нарезанная буханка.
Хлеб оказался мягким.
Я отдёрнул руку от краюхи, испугался, запаниковал, выскочил из сторожки в конюшню.
И попал в окружение трёх смуглых молодых мужчин в кожаных куртках и широких спортивных штанах. На миг остолбенел от схожести лица одного из них с портретным, бывшим на снимке в папке «Евротранс». Передо мной стоял тот самый – маленький жилистый злой чеченец, державший на фотографии снайперскую винтовку с показным устрашением и сладострастием. Физиономия второго тоже казалась знакомой. И убойная сила исходила от них – настоящая, а не отвлечённая, витавшая надо мной у засады под липой. Эта сила здесь приобрела запах, очеловечилась и одной только своей близостью сковала мою душу как раз в той её половине, где гнездились радость и любовь.
Смуглость моя, хотя вовсе и не азиатская, а угорская, лесная, всё же оказалась спасительной, на первых порах смутила чеченцев – они были плохими физиономистами, в отличие от милиционеров московского метро, которые никогда не останавливали меня для проверки. Я вспомнил и теперь точно знал, что рядом с маленьким злым чеченцем стоял тот, в которого пулькой кинул я с крыши истринского особняка. Именно он спросил у меня что-то на своем языке: для выявления породы им требовалось несколько звуков от меня.