– Ты показал себя настоящим мастером своего дела. А дурные фантазии, восстановившие герцога против тебя…
– Он был прав, Томмазо. Как и ты, когда нарисовал им кукольные лица. Чем ближе мои творения к жизни, тем мертвее они кажутся.
– Но герцог сам захотел иметь заводных детей. Почему ты должен страдать из-за бесплодия его жены?
– Ох, Томмазо. Если бы ты только знал, сколько у меня грехов. Если бы ты знал всю их тяжесть…
– Прошу тебя, дружище, не надо об этом. Но Адольф был настроен на исповедь.
– Я не только жестокий отец, я еще и вор. Те линзы из галилеевой лавки в Падуе, которыми я развлекал герцога… Я украл их с витрины. И еще много чего. Хозяин лавки видел, как я воровал. Он донес бы на меня, хотя я был беден и не мог прокормить своего сына…
– Нужде нет дела до собственности. К тому же это было давным-давно и в другой стране. Твоя работа здесь не окончена. Библиотеке необходим уход – и с твоим талантом механика…
Адольф Бреннер спокойно внимал моим увещеваниям, словно признание осушило его скорбь. Он вытащил три гробика из грубых сосновых досок, в которые уложил своих кукол.
– Ты мне ничем не поможешь, – сказал он. – Мы живем под новой властью. А потому можем рассчитывать лишь на себя.
После знаменитой битвы у Белой Горы, в которой объединенные армии католической Европы обратили протестантов Богемии в бегство, я попытался заполучить остатки коллекции императора Рудольфа, но у меня ничего не вышло из-за нехватки средств. При этом Максимилиан, великий герцог Баварии – хищная щука в том же грязном пруду, где плавал и мой головастик-патрон, – по возвращении из триумфального похода привез с собой полторы тысячи возов драгоценных сокровищ.
– Это его трофеи как победителя, – сказал Джонатан Нотт, когда, не допустив меня до герцога, вынудил рассказать ему о моих многочисленных письмах, оставшихся без ответа. – А у вас-то какие на них претензии?
– Мы могли бы хотя бы послать туда представителя, чтобы спасти что-нибудь из мелочевки. – Я сам поморщился над этим уничижительным выражением. – Говоря «мелочевка», я ни в коем случае не хотел умалить его светлость.
– Разумеется, нет, – сказал англичанин, зевая. Его язык с наслаждением завернулся, обнажая необычно острые резцы и застрявший между ними побелевший кусочек мяса. – Я доложу герцогу о ваших пожеланиях. Вы, наверное, хотели бы посетить Прагу лично?
– Нет. Э… Это не обязательно. – Пришлось унизиться, чтобы избежать худшего. – Что большому суматошному городу до карлика, дергающего его за рукав? Нет, тут нужен кто-то значительный, наделенный властью.
– Поскольку вы, – сказал Нотт, – напрочь этого лишены.
Но уже было поздно охотиться за сокровищами, да и герцога теперь не прельщали геммы и медальоны из запасников его венценосного тезки. Тем временем ангелические провозвестия продолжались: англичанин объявил, что у него есть целая книга тайного знания, подлинных переводов алхимических рецептов с Адамова праязыка.
Я вернулся к себе, где меня ждала новая работа.
Требовалось зарисовать – для последующей ксилографии – коллекцию Альбрехта Рудольфуса. Разве величайшие собиратели не публикуют списков предметов своей гордости – непременно с иллюстрациями, – которые разносят славу о них по всему христианскому миру? Эту идею предложил Джонатан Нотт. Заручившись одобрением герцога, он передал мне официальный заказ. Это было тонкое и болезненное оскорбление: чтобы я, униженный и лишенный былых привилегий, еще и нарисовал символы своей прежней власти. Я буквально рычал от злости, проводя утомительную, скучнейшую инвентаризацию (писари, должно быть, считали, что за стенкой у них живет бык). Потом помощники Нотта принесли остатки моего зверинца. Я сохранил этих созданий – которые сдохли под моей номинальной заботой – в бумажном музее. Каждый взмах пера предъявлял мне новое обвинение. Мне пришлось дотошно изобразить свой провал, описав лишенные жизни останки. Как архивариус Плутона, я копался в окаменелых джунглях и известковых морях.
Но был еще один персонаж, который изрядно способствовал моему падению. Учитывая мой малый рост, вы скажете, что падать мне было недалеко, и будете неправы: падать было куда, ибо нет предела человеческому презрению. Последний актер этой «моралите», призванный в Фельсенгрюнде Джонатаном Ноттом, вызовет окончательное крушение моих амбиций.
Его звали Якоб Шнойбер. Я присутствовал при его прибытии. Решительным шагом он прошел через весь Риттерштубе и поклонился герцогу. Одет он был в кожаный костюм без украшений – одеяние дворянина на псовой охоте. Помню, меня поразило его бледное лицо, скучное и невыразительное, словно Творец, уставший от изготовления голов, в конце длинного дня просто махнул рукой на эту стандартную заготовку, лишенную отличительных черт. Хотя я увижу лицо Якоба Шнойбера еще не раз (и прочту на нем страшные вещи), сейчас мне в голову не приходит никаких характерных примет, даже родинки. Чтобы получить представление о нем, попробуйте вообразить себе сплав множества лиц, смесь самых разных и противоречивых черт. Его тело было опасно тонким, но при этом не выглядело тощим. Как толедский меч, оно таило в себе угрозу без обращения к мощи.
– Ваша светлость, – сказал он, – я работал нотариусом, аптекарем и приказчиком. Я сражался в битве у Белой Горы. Я видел поражение бунтовщиков и казнь их главарей. Теперь, когда Истинная Религия в Богемии восстановлена, я вернулся к своему кочевому призванию.
Герцог из вежливости (он и так уже знал) спросил о природе призвания Шнойдера.
– Я собираю тайные знаки, сброшенные на землю изобретательным Богом. Также я занимаюсь бальзамированием: сохраняю материю от распада. Могу я?… – Худой саксонец сделал шаг к герцогу. – Могу я преподнести вам несколько образцов в знак моего глубочайшего уважения?
Альбрехт Рудольфус с улыбкой кивнул.
Читатель, мой новый соперник, примкнувший к Нотту в его черном деле, подрывающем герцогскую рассудительность, купил себе пропуск в ближний круг герцога страусиным яйцом и кусками безоара (украденными, я уверен, из коллекции императора), которые по сей день сохранились на выцветшем листке из моего каталога. Потом он вынул из свинцового футляра высушенную голову туземца-хибаро. Размером она была не больше артишока и цвет имела коричневый, как печеное яблоко. Потом мне представится случай рассмотреть ее поближе и подивиться со сладкой дрожью на свирепую искусность ее изготовления: глаза и рот зашиты каким-то гибким стеблем, тонкие волосы намотаны на деревянный колышек, нос неодобрительно сморщен, словно смерть была всего-навсего запахом из сортира. Но больше всего меня заинтересовал последний подарок Якоба Шнойбера. Это была экземпляр книги Везалия по анатомии, «Dе humani corporis fabrica». Учитывая происхождение Шнойбера – этой мерзкой фигуры из темных подворотен пражского Старого Города, – я мгновенно решил с лихорадочной дрожью надежды и отчаяния, что это была та самая книга, которую Петрус Гонсальвус показывал мне в своем собственном доме. Если это она, то там должна была быть клякса: в левом углу фронтисписа.