ужинала в обществе Русудан и Петре или дожидалась Важу, чтобы сесть за стол вместе с ним...
Важа, сидя на своей кровати, смотрел на спящую жену. Какая же она красивая! А нос курносый. И обиженные, припухлые губы. Темный загар оттенял соломенный блеск ее волос. «Боже мой, как я люблю ее и как я бездарно и глупо ревновал ее к Андро. Как я не понимал, что Андро нельзя было не любить за его мечту, за его фанатическую преданность делу и людям». Важе стало нестерпимо стыдно за свои былые подозрения, за непростительную свою слепоту. Это ведь была не просто ревность мужчины к другому мужчине, нет, это был какой-то звериный, собственнический страх, чтобы любовь Галины принадлежала только ему, ему, и никому больше, чтобы даже мельчайшая частица этой любви не досталась кому-нибудь другому. Это была даже не ревность, а безрассудная жадность влюбленного, ослепленного своей страстью.
Важа собрался было подойти к жене, чтобы поцеловать ее милое лицо, коснуться губами ее теплой, прекрасной кожи, погладить мягкие волосы, в беспорядке разбросанные по подушке, но, побоявшись разбудить Галину, передумал.
Галина казалась такой утомленной, так крепко спала, что будить ее показалось Важе непростительным кощунством.
«Галина так похожа характером на Андро, просто поразительно. Та же безоглядная увлеченность делом, та же преданность мечте. Да, в Галине безусловно осталось что-то от Андро, и даже больше того — она бессознательно стремится быть такой же, как Андро... Впрочем, и я немало унаследовал от Андро. И чему тут удивляться? Нельзя было не поддаться обаянию и силе его личности, нельзя было не заразиться его оптимизмом и жизненной энергией. Андро изменил многих. Смерть его многих заставила иначе взглянуть на нашу жизнь, на дело, которому мы служим. Наверное, это всегда так. Люди, которые приносят себя в жертву великой идее, даже смертью своей делают для людей многое, очень многое... Да, Андро смотрел на жизнь масштабно, он далеко видел и нас хотел научить тому же... Андро...»
Тариел Карда, главный инженер, парторг и Галина Аркадьевна спешили к дамбе на реке Циви.
Дорога была залита водой — дождь лил как из ведра всю ночь напролет. «Эмка» ползла, не разбирая дороги, — вода была ей по колеса.
Утром начальнику управления строительства сообщили, что Циви прорвала дамбу у Огоргодже, начисто смыла лимонные и апельсиновые плантации колхоза, затопила всю округу, прихватив с собой оду Митрофане Джиджи. Весть эта с быстротой молнии облетела всю стройку. Все диву давались, каким это образом река сумела прорвать мощную дамбу.
На Риони, Хобисцкали, Техуре, Абаше и Ногеле дамбы устанавливались в ста — ста пятидесяти метрах от русла реки. Даже в самое большое половодье у воды не хватает сил, чтобы разрушить дамбу на таком расстоянии.
Прорабом на строительстве дамбы у Огоргодже работал Исидоре Сиордия. Левая дамба реки должна была пройти возле двора Митрофане Джиджи.
Колченогий Митрофане Джиджи в колхозе не работал. Его ранило в ногу в те времена, когда он служил в меньшевистской гвардии. Хромота и стала причиной того, что он не пошел в колхоз: что я, мол, с одной ногой буду делать в колхозе. Но на собственном участке он умудрялся крутиться волчком и слыл состоятельным мужиком. Были у него лимонная и апельсиновая плантации, три вола, а свиней и кур — без счету. Жена дни и ночи толкалась по базарам. Добра у них было вдосталь, но им все было мало — глаз у них был завидущий да забирущий.
Когда Митрофане прослышал, что дамба должна быть возведена возле его двора, он потерял покой. В тот же вечер он зазвал к себе ужинать Исидоре Сиордия. Исидоре он знал с малолетства — ведь Митрофане служил во взводе его отца Татачия. Когда меньшевистская гвардия под напором Одиннадцатой армии в панике ретировалась из Сухуми, раненый Митрофане на полном скаку упал с лошади, и, не выходи его один сердобольный абхазец, не ковылять бы ему на этом свете.
За ужином, когда Исидоре уже вдоволь набрался ткемалевого самогона, Митрофане перешел к делу.
— Ты ведь знаешь, Исидоре, дорогуша, землицы у меня, бедолаги, кот наплакал.
— Не у тебя одного, у всех теперь дворы с гулькин нос... Раньше надо было своим умом думать — в колхоз пора тебе вступать, — пробурчал Исидоре. — По моему разумению, тебе и так большой приусадебный участок дали.
— Потому и дали, что и я дал, — со значением подмигнул Митрофане, поворачивая на огне вертел со свиным шашлыком.
— Как это понимать? — прикинулся простачком Исидоре.
— А так... известно: рука руку моет.
— Ну и хват же ты, братец!
— Что поделаешь, испокон веку так ведется, — сказал Митрофане, до краев наполнив самогоном стакан Исидоре.
— Ты что-то издалека подъезжаешь, братец. Выкладывай, что там у тебя на уме.
— И то правда, дорогуша ты мой, можно и покороче, — взял в руки стакан Митрофане. — За здоровье твоей семьи...
— Ты мне зубы не заговаривай, — Исидоре не поднял свой стакан. — Говори, чего тебе от меня надо.
— Ладно. Ты ведь знаешь, Исидоре, что эта ваша чертова дамба со дня на день ко двору моему пожалует.
— Еще бы не знать. Мы ведь по-стахановски сейчас работаем, — самодовольно проговорил Исидоре и закрутил жиденькие усы.
— На мою погибель вы по-стахановски работаете, да? И кто это говорит? Сынок Татачия Сиордия? Да ведь мы с твоим отцом душа в душу жили, точно братья! А ты меня без ножа режешь. Меня, друга своего отца?
— Короче!
— Так вот, эта ваша чертова дамба под самым носом моим строится.
— Больше негде, никуда не денешься.
— Так, значит, душа из меня вон, да?
— При чем же тут твоя душа?
— Как это при чем? Если ты мою плантацию от солнца заслонишь, что тогда со мной станется, а?
— А я тут при чем?
— Этой плантацией душа моя в теле держится, — погладил седую бороду Митрофане и вновь схватился за стакан. — Вечная память твоему отцу!
— И отца моего ты здесь не поминай! — взвился Сиордия. — Он мне, считай, крылья под корень подрезал. Кабы не он, высоко взлетел бы