В конце марта у него снимают вторую шину, и он делает несколько шагов по кабинету. Узнав о том, что в Париже добрые люди продолжают добиваться для него синекуры, он в который раз сердится. «Не желаю подобной милостыни, каковую, впрочем, я и не заслуживаю, – пишет он одному другу. – Те, кто разорил, должны кормить меня, а не правительство. Я глупый – да! Расчетливый – нет!»
Тем не менее под давлением обстоятельств он соглашается – если представится случай – принять временно пенсию, которую будет получать, как только останется совсем без денег. В любом случае условие: пресса не должна предавать это гласности. «Если вмешается „Фигаро“ или друзья меня с этим поздравят, я буду чувствовать себя неудобно, – пишет он Ги де Мопассану, – ибо, право, совсем не хочется жить на виду у всех».[659] А Каролине следующее: «Есть все основания думать, что мне предложат пенсию, и я на нее соглашусь, хотя это унижает меня до глубины души (поэтому я хочу, чтобы все сохранялось в строжайшей тайне). Будем надеяться, что в это не вмешается пресса! Мне совестно принимать эту пенсию (которую я, что бы там ни говорили, совершенно не заслужил). То, что я не сумел соблюсти свои интересы, еще не причина для того, чтобы родина содержала меня! Дабы не мучиться и жить в ладу с самим собой, я придумал одно средство, о котором расскажу тебе и которое ты, уверен, одобришь… Если это мне удастся, на что я надеюсь, я смогу спокойно ждать смерти… В общем, я предпочту самое скудное, одинокое и печальное существование, нежели стану думать о деньгах. Я отказываюсь от всего, лишь бы жить спокойно, то есть сохранить свободу мысли».[660]
Что касается кратких поездок в Париж, то ему хватит (убеждает он племянницу) и одной кровати в каком-нибудь уголке квартиры, которую она занимает. Врач, осмотревший его, считает, что он может позволить себе эту поездку в мае. Он тотчас объявляет о своем приезде принцессе Матильде и, пользуясь случаем, просит ее повлиять на жюри Салона в пользу картин Каролины: ее нужно выставить в галерее «на видном месте». Кое-как передвигаясь по дому, он беспокоится за свою старую собаку Жулио, которая чахнет на глазах. «Даем ей вино и бульон и поставим нарывной пластырь, – пишет он Каролине. – Ветеринар не удивится теперь, что она выжила. Позавчера его лапы были холодными, мы смотрели на него и думали, что он умрет. Совсем как человек».[661] Жулио поправляется, но все еще очень слаб. Флобер нежно заботится о нем.
Эта едва живая собака заставляет его вспомнить о себе. Однако он не решается еще делать записи, классифицировать их и читать книги по философии для своего «Бувара и Пекюше». Но его беспокоят другие бумаги, написанные в стиле привратника или нотариуса. «Вот подписанная и заверенная квитанция, – пишет он Каролине. – Этими делами я должен заниматься регулярно, каждый месяц, не понимая их смысла. Они все больше и больше раздражают меня. Характер переделать нельзя».[662]
В одиночестве он становится еще более раздражительным. Узнав о смерти Вильмессана, основателя и редактора «Фигаро», он пишет: «Его изобретатель околел, тем лучше! И я не скрываю своего отношения к этому!»[663] А Каролине пишет следующее: «Не занимайтесь моим приездом в Париж. Светская жизнь все меньше привлекает меня, не знаю, когда захочется сесть в поезд. Сама мысль о том, что нужно выйти за порог дома, мне неприятна».[664] Теперь он может ходить, только нужно носить повязку на лодыжке. «Едва я собрался вырвать один из последних коренных зубов, так у меня прострел. Блефарит. А теперь еще и разболелся фурункул, который вчера выскочил на самом видном месте».[665]
Эти напасти не мешают ему принять в воскресенье на обед «двух ангелов»: госпожу Паска и госпожу Лапьер. После обеда обе, к его удивлению, засыпают – одна на диване, другая в кресле. А он садится за стол и пишет, «точно невозмутимый папочка». Возраст сделал его, думает он, целомудренным. Через несколько дней он поедет на обед к госпоже Лапьер на праздник Святого Поликарпа. Чтобы ухаживать за ним в случае необходимости, его сопровождает служанка Сюзанна. «В экипаже я чувствовал себя очень неудобно, – пишет он Каролине. – От тряски и движения колес болела нога, а от свежего воздуха кружилась голова. Один я не смог бы доехать». Чтобы развеселить его, Лапьер переоделся бедуином, госпожа Лапьер – Кабилом, а собачке госпожи Паска завязали банты. Вокруг тарелки и стакана знаменитого посетителя положили цветочную гирлянду. Госпожа Паска читает в его честь стихи. Пьют шампанское. «Радушные хозяева были очень любезны, но… креветки несвежие, – помечает Флобер. – Ты знаешь, что я каждый день ем креветки, поскольку не могу больше есть мясо. Фортен[666] называет меня по-прежнему „толстая истеричная девка“». И в заключение пишет: «Я сейчас правлю корректуры „Саламбо“ для Лемерра. Так вот, по правде говоря, мне она нравится больше, нежели „Западня“.[667] Ему не нравятся „Сестры Ватар“ Гюисманса, „ученика Золя“, однако он увлечен „Тощим котом“ Анатоля Франса и „Братьями Земгано“ Эдмона де Гонкура. „Я в восторге от вашей книжицы. В некоторых местах я чуть не плакал, а сегодня ночью под этим впечатлением мне приснился страшный сон“.[668] Его работа из-за болезни задержалась. Однако он заверяет Шарпантье: „Через год я буду близок к завершению, а когда вы прочтете произведение, то увидите, что я спешил“».[669]
Однажды вечером он решил достать и сжечь свои старые письма, о которых никто не должен знать. На этом ночном аутодафе присутствует Ги де Мопассан. Он с замиранием сердца смотрит, как Флобер пробегает глазами пожелтевшие страницы, одни откладывает в сторону, другие кидает в камин, глубоко вздыхая. В камине пляшет огонь, освещая грузный силуэт, лицо в морщинах, лысую голову и большие, влажные от слез глаза. Флобер задерживается на записке матери. «Он прочел мне несколько строчек из нее, – пишет Мопассан. – Я видел, как глаза его заблестели, потом слезы потекли по щекам… Пробило четыре часа. Вдруг среди писем он обнаружил небольшой сверток, перевязанный узкой лентой, медленно развязал его и вынул шелковую бальную туфельку, в которой лежала засохшая роза, завернутая в желтый женский носовой платок, обвязанный кружевом… Он поцеловал, тяжело вздыхая, эти три реликвии, потом сжег их и вытер слезы. Потом встал. „Я не знал, – сказал он, – что делать со всем этим: сохранить или уничтожить. Теперь дело сделано. Иди спать. Спасибо“.