сердце. Слышу, стукнуло оно раз-другой и остановилось…
— Муж твой хорошо умер, легко. Некоторые ведь вон как мучаются, сердечные. А твой даже в памяти был до последне го вздоха.
…Помнишь, дед, враг приближался к Волге, к нашим местам? Тогда собирали всех, кто мог работать — баб, девок, стариков, которые поздоровее, — отправили строить укрепления, здесь, в глубоком тылу. И ты со своей деревяшкой поехал. До сих пор не пойму, как тебе удалось это.
Скучно стало без тебя в деревне, и, наверное, не мне одному.
А потом, дедушка, а потом… Мы сидели в классе, когда на улице кто-то закричал:
— Товарищи! Родные! Войне — конец! Победа!
Высыпали мы из школы, бежим по деревне, как жеребята-стригунки. И кричим не переставая, отцовские картузы вверх бросаем:
— Ура-а-а! Война кончилась!
Мать смеется и плачет. И я чувствую, что лицо у меня отчего-то мокрое.
Ты-то, дед, знаешь: война только-только кончилась, а мы уже на дорогу смотрим. С надеждой, с облегчением и опять с надеждой. Ждали всех: и живых, и мертвых, и без вести пропавших. Ждали отцов и соседей, родственников и вовсе незнакомых. До слез радовались каждому человеку в военной форме, проходящему через деревню, — подбегали к нему. Обнимали и плакали, плакали.
Я тоже ждал всех, но особенно нужны мне были два человека — отец и ты, дедушка. Отец не вернулся, вернулся ко мне только ты.
Вечером, собравшись всей семьей, мы слушали твой рассказ о перевиденном-пережитом. На землю Поволжья, укрепленную вашими руками, враг не ступил, не дошел, остановленный западнее. А если б дошел, то дрались бы на этой земле насмерть и солдаты наши, и те, кто строил для них укрепления. И ты, дед, дрался бы.
Началась мирная жизнь, но в этой жизни некогда было тебе, дед, греть на солнце кости. Так, сколько помню, больше ты и не сиживал на завалинке. Вместо отдыха, вместо неспешной стариковской беседы с такими же, вроде тебя самого, дедами, ты, как считали некоторые, только и делал, что совал нос куда не следует.
Ни сев, ни уборочная без тебя не обходились, не начиналось такого дела в колхозе, о котором заранее не знал бы, которое не приветствовал бы или против которого яростно не возражал маленький сухонький старик с толстыми усами и острым, злым языком.
Той послевоенной осенью, дед, я сделал такое, чего мне стыдно до сих пор. Мы, мальчишки, залезли в твой сад, хотя за войну, казалось, навсегда отвыкли озоровать по садам и огородам, А тут, видно, опять почувствовали себя простыми мальчишками, которые от века не считали грехом стрясти чужую яблоню, целый сад.
Грех, может, и вправду небольшой, если б не одна-единственная яблоня, что ты посадил перед войной, давшая завязь в весну Победы.
Помню, рассказывал ты, как прививал-скрещивал разные сорта, всегда добавлял, что яблоня эта самый лютый мороз стерпит.
«А яблоко на ней будет крупное да сладкое», — весело заключал ты. Яблоки мы съели — все до одного. Даже не сладкие, даже зеленые.
Наутро ты сказал, что на сад налетел ураганный ветер, посрывал и унес яблоки. Все до одного.
«И попробовать вам не осталось, — хитро прищурился ты, потом вздохнул, безнадежно так вздохнул: — Жалко вот только, труд пропал — яблоня-то теперь засохнет…»
Может, из-за этого стыдного случая, дед, и стал я садоводом. Вернее, стану еще, как только доучусь. Тогда я обязательно поправлю вред, причиненный нами твоему делу. Потому что труд человека никогда не должен пропадать зазря. Хотя он не пропал, твой труд. И если б ты смог открыть глаза, увидеть нас, стоящих над тобой, то, конечно же, сказал бы, что сад твой расцвел, дал плоды. Мы — это Куэрла Вайсу, Бпрем Аркаш, Ятман Серуш, Илян Толя, Карасим Миша, я…
И только Саня сейчас служит на далекой границе. А Шопкерова Зиновия уже нет с нами… и никогда не будет — погиб в Афганистане, выполняя свой интернациональный долг. Его жена получила похоронку, какую получали в годы войны наши матери: «Погиб смертью храбрых…»
Но мы все успели принять эстафету твоих добрых дел, все мы — выходившие за тобой собирать колоски, ждавшие тебя в год Победы, выросшие возле тебя…
Мы вспоминаем тебя, дед, добрым словом и всегда будем вспоминать. Потому что когда-нибудь нас самих, наверное, так же вспомянут люди. Больше-то ведь ничего не остается, да ничего и не надо…
ФЕДОРА И ШАРИК
Перевод А. Спиридонова
1
Когда-то здесь стояла деревня Энермучаш. Сейчас и деревней не назовешь: всего-то два дома. Один уже покосился, вывалились стекла вместе с рамами, ветром сбило ворота, все распахнуто настежь: изба, клеть, хлев; упала калитка, ведущая на огороды — любой заходи. Да заходить некому… На дворе сорная трава в рост человека, все позабила, даже былую тропку от крыльца. Другой дом, что напротив, на южной стороне, кажется более или менее прибранным: и стекла целы, и тропка видна покуда.
Деревня была, как и многие в этой стороне, в одну улицу. Еще угадывается порядок, где по зарослям лебеды и крапивы, где по грудам кирпича и гнилушек, где по одичавшим кустам смородины, вишни, крыжовника, засохшим стволам яблонь, густым купинам черемухи. А в одном месте — лишь два столба от широких хозяйственных ворот средь пустыря, будто мальчишки поставили, чтоб в футбол гонять, да так и забыли.
Тут же, рядом, почти на задворках, наглухо заросшее кладбище. Летом издали оно кажется светлым и мирным пристанищем, зовущим отдохнуть средь свежей зелени, спокойным и уютным. А сейчас подойдешь и увидишь, как оно мрачно и неухоженно, как дико в своей глубине. Сырость, глухая тишина, покосившиеся и упавшие кресты… Лишь где-то в вышине, в самых макушках старых ив и берез, поет свою вечную панихиду ветер.
Солнце давно взошло, но слишком низко висит и слишком далеко оно отсюда, в чужих краях — здесь и греть-то некого и светить некому. По правую сторону зябь, слева — почерневшая стерня, на ней, по обочинам заброшенной дороги, скирды в два ряда, аж до самого лесочка. И они больше походят на человеческую стоянку, чем два оставшихся дома. Солома уже потемнела от дождей, утренников и ветра. Земля дышит