И через неделю, «когда стало надо», я действительно проснулся здесь за решёткой, и майор выплыл надо мной со словами: «Ну, что я говорил? Всему своё время».
Тогда я уселся на казённой кровати голый и за эти час-два до освобождения накоротко сошёлся с такими же обнажёнными соседями по несчастью. Они ругали милицию, «вытрезвяк», а я мудро рассуждал, какое это великое дело – «вытрезвяк»: «Вот я недавно на земле спал и весь простыл. Если бы и сегодня так – загнулся бы. Но повезло – подобрали».
Тогда я два месяца пил, думал, что уже не «завязать». В квартирке Татьяны, как говорится, по-чёрному глушил. До полной «отключки» успевал разве что на диван упасть. И вот однажды днём проснулся в комнате с дырявым потолком, с оборванными обоями, с вонью канализации из разбитого унитаза и почувствовал – всё! Не выбраться из этой клоаки. Варламов выгонит за прогулы, а от Татьяны я сам уйду, чтобы не позориться перед Сашенькой.
Подошёл я тогда к окну, встал на колени, глянул на небо и сказал:
– Господи! Если ты есть, то дай знать. Я уверую и «завяжу».
И такое произошло, что меня даже сейчас, за рулём, пробрало дрожью. Я тогда почувствовал, как кто-то сзади мне руку на плечо положил.
Кошмар!
Такое нервное напряжение с похмелья, – хоть головой в Яузу, и вдруг после призыва к Богу сзади рука на плечо ложится!
Мистики, конечно, никакой не было. Это моя терпеливая Татьяна неслышно отперла дверь и вошла.
И я тогда уверовал, принял крещение. И полтора года не пил.
Но однажды поехал в командировку, там позволил себе в ресторане посидеть с коньячком и опять опустился.
И опять «завязывал», а на третьи сутки вполне восстанавливался. Свечку Спасу ставил. Ежеутренне читал длинные молитвы. Сопротивлялся. Но свет желанный так и не разливался в душе. По-прежнему было плохо, глодала тоска. «ЛЕФ» был запрещён. Печатали подпольно. Ларка приходила во сне, звала, дралась. Ничего не писалось. Уныние одолевало, и я опять задыхался в московском воздухе.
В недолгие дни трезвости размышлял, и меня поражало, до чего же изощрён бес пьянства, как всякая нечисть. Вспоминал, как одна «мудрая» торговка в винном ларьке говорила какому-то мужику: «Ну зачем до поросячьего-то визга?! Выпил – заиграло – и хватит».
«Вот она, молитва! Вот оно, спасенье! – восхищенно подумал я тогда. – Главное, не забывать этого правила: „Выпил – заиграло – и хватит”, – и не заведёшься».
И снова уходил в недельный запой. Схватывал воспаление лёгких. После больницы опять боролся с бутылочным наваждением, опять терпел поражение. Опять меня заносило сперва в Клуб писателей, а потом – в рюмочную к Вите с шоколадкой – глупейшим презентом для уборщицы.
Снова вокруг меня вставали бутылки с этикетками. Я разглядывал их, будто молился. И опять обиженная душа моя покидала своё отравленное вместилище, где-то на небе пережидала до утра моё преступление и вселялась обратно, когда я обнаруживал себя рыдающим на койке этого вытрезвителя.
Майор возвращал мне редакционное удостоверение и утешал: «Ничего, не расстраивайтесь. Здесь сам Варламов бывал».
Отпущенный на волю, опять я шёл по этому тротуару без копейки в карманах, а сбоку по широкой улице неслись «мерседесы», «порше», «мицубиси».
А я предпочитал тогда менее престижные марки: цирроз, инсульт, склероз.
42
До вечера во дворе своей многоэтажки я мыл коврики, чистил сиденья в салоне даровой «шестёрки».
Оставалось сверху кузов ополоснуть.
Я пошёл по воду к пруду, зачерпнул ведром воды и остановился, глядя на закат поверх толстых сигар камышей.
Солнце слепило, и сзади свет, отражённый от кафеля бетонной громадины, вдруг тоже упал на воду и бесстыдно осветил то, что уходило в тень, просилось в сон. Извратила красоту мира Божия эта студийная подсветка, – утки тревожно заголосили, снялись и улетели.
И Яичница в эту же минуту прокричала, прокрякала с балкона:
– Дядя Саша! Вас к телефону!
– Спроси – кто. Скажи – перезвоню, – ответил я в рупор ладоней.
– Какой-то Варламов. Говорит, чтобы срочно.
Выплеснув воду, я поднялся в квартиру и подошёл к телефону.
– Слушаю, Андрей Андреевич.
– Только что убили Истрина. На даче. Прямо в бассейне. Надо ехать.
Приглушённо, по-отцовски сострадательно звучал голос Варламова. Дух мой взвился ответно пылко. Я звонко отрапортовал:
– Знаю, откуда стреляли, Андрей Андреевич! Там липа такая столетняя. Из-под неё.
– Ну ты… Уже всё знаешь… Ты вот что – не горячись. Спокойно. Прояви звериную осторожность…
– Выезжаю, Андрей Андреевич.
– С Богом!
Прощай, акварельный вечерок! Чья-то другая душа будет томиться в этом меркнущем летнем свете, а моя ушла в пятки. Длительно, неслышно застонало внутри: «Убили, убили…» А могли бы заодно там, в бассейне, и меня.
В опустошённом сознании опять стало складываться что-то вроде проклятий газете и профессии.
Я повалился ничком на диван, лицом в подушку, пытаясь повернуть мысли в обратный путь: «Ничего не поделаешь. Сказано – в поте лица добывай хлеб свой. С лотка торговать не пойдёшь.
В вахтёры очередь даже среди отставных полковников. Ну вот и не хнычь. Постой, что за трудности у тебя? Только и нужно, что сесть в машину и прокатиться по тульским холмам. Потом здесь, у открытого окна, чудной московской ночью написать „клочок”. Гонорар получить и в свободные до очередной „летучки” дни смотаться к милую Синицыну, в свой мезонин, к Татьяне и Сашеньке. Матушкины ворчания послушать. На поплавок поглядеть. Так чем же ты не доволен? Да не будет тебя никто убивать! Кому ты нужен? Ну, может, припугнут для начала, ты поймёшь – и дальше просто не сунешься. С диктофоном против пистолета – глупо».
Я вскочил на ноги, сел за стол и раскрыл папку с золотым тиснением «Евротранс».
Перед поездкой с Истриным я лишь мельком просмотрел эти документы, как всегда, доверяясь в своей журналистике только глазу и уху, памяти художника. Теперь же, после убийства, никуда не деться – нужно по-милицейски внюхиваться в опись упаковок ящиков со снайперскими винтовками ЯМ-07, отметить в памяти дату изготовления: апрель. Свеженькие.
Рассмотреть на чернильной тонированной фотографии, сделанной в инфракрасных лучах, номер грузовика, а главное – лица людей.
Одно явно русское, мордоворотное, – у могучего человека, телеса которого распирали плащ и в плечах, и в поясе, так что каждая пуговица натягивала поперечную складку на груди и животе.
В две другие физиономии, чеченские, требовалось вглядеться пристально: кавказцы, как японцы, казались мне все на одно лицо.
Первый, в кузове, был мал и худ, щёки впалы и нос горбат, чем и отпечатался в памяти. В другом, рассматривавшем винтовку, я вдруг обнаружил сходство с собой – такая же коротко подбитая борода, нос без излишеств и взгляд отнюдь не орлиный.