«Безнадежное дело, — сказал он мне. — Нужно просто раз в неделю обрубать их сверху и поливать бензином, вот и все».
Но я хотел добраться до самого сердца этой напасти — до того тела, что выбросило наружу свои дикие побеги, до того сплетения корней, которое выжидало, пока дедушка уйдет из дому, а потом прокралось ко мне под землей.
Глубокая траншея, которую я когда-то прорыл, пересекала двор и выходила в поля. Мощными ударами мотыги, выворачивая огромные комья земли, я продлил ее в сад, прорезал участки, засеянные кукурузой и клевером, прошел через заброшенные зенитные позиции англичан, вспугивая медведок и кротов, выбрасывая наружу черепки и ошалевших многоножек. По пути я обрубал каждое боковое ответвление коренного ствола и четыре дня спустя распрямился и увидел перед собой наш ручей.
Здесь, в том месте, где Пинес когда-то встретил старого пахаря-араба, у малины, возле которой, сияя во тьме, лежал когда-то младенец Авраам, все еще царил страшный запах Булгакова. В воздухе еще плавали его шелковистые волосинки, и ядовитое, осклизлое дыхание гиены осело здесь на листья девясила. Туг я наконец добрался до материнского корня.
Упрямый корень, разом утолщаясь, уходил в глубину земли. Я обкрутил его вокруг своей поясницы, уперся пятками и начал тянуть. Я был тогда в хорошей форме. Сто двадцать килограммов мощного и крепкого мяса. Высокий, как мать. Сильный, как отец. Почва пучилась и мало-помалу поднималась, и толщенный светло-желтый корень постепенно вылезал из нее, выворачивая большие глыбы земли, скелеты крыс, совиный помет, оловянные бокалы для пива и смятые жестяные игрушки, еще сохранившие тепло рук немецких детишек, которые обнимали их, умирая от малярии.
Я упал на спину, и корень окончательно вырвался из земли. Его белые отростки извивались в воздухе, как безглазые черви, ищущие, за что бы зацепиться. Огромная яма разверзлась в земле. Над ней поднялось белесое и удушливое облако, в котором кишело и копошилось несметное комарье. Я заглянул в яму и увидел темные, вязкие, тяжело колышущиеся воды прошлого и маленьких личинок, всем телом прилипших к водной поверхности, сосущих воздух через тонюсенькую дыхательную трубочку и ждущих чего-то. Как все ученики Пинеса, я тоже способен был опознать личинку анофелеса, даже с закрытыми глазами.
Хриплый, глубокий рев раздался из ямы. Болото, которое отцы-основатели когда-то заточили в глубины земли, для надежности окружив его стволами высаженных вокруг эвкалиптов, теперь угрожающе ползло и пучилось мне навстречу, жадно вскипая под солнечными лучами.
Меня охватил ужас. Все слышанные в детстве жуткие истории, все забытые страхи отцов-основателей, впечатанные в мое тело, — все разом проснулось во мне. Я торопливо забросал яму землей и стал утрамбовывать ее всем своим весом и силой, танцуя над ней, как безумный.
Вернувшись домой, я обнаружил, что перистые листья дикой акации возле времянки уже свернулись жалкими, умирающими трубочками. Я вырвал их остатки из земли и отправился спать. Долгие дни я оставался в постели, вдыхая смолистый аромат деревянных стен, ветер из сада и дедушкин запах. Только тогда я начал понимать, что в огромной, давящей тени его тела моя жизнь превратилась в чахлый папоротник, в лесной перегной.
Долгие ночи лежал я, не укрываясь, и прислушивался к мелким шажкам на крыше, к дрожащему писку желто-пухих цыплят, а потом дверь открылась, вошел Авраам с бидоном в руке и сказал, что дедушка хочет молока.
В тот год мне сообщили, что как сирота я буду освобожден от военной службы. В деревне говорили, что у меня нашли «психические сдвиги».
«Что удивительного? — сказала тетя Ривка. — Этот полоумный взял себе старого идиота в качестве матери».
С тех пор как дедушка ушел в дом престарелых, Ривка, и так не слишком приветливая, возненавидела меня в открытую. Ее страшило, что дедушка может завещать мне все хозяйство, и теперь она понукала своих сыновей, чтобы они тоже навещали его в доме престарелых. Но Иоси сказал, что у него и без того много работы в коровнике, а Ури и вовсе пренебрег опасениями матери.
«Меня не интересуют деревья, и я вообще не намерен заниматься сельским хозяйством, — объявил он. — Как можно жить в такой дыре? Только и знают, что целый день сплетничать о коровах».
Но задевать меня никто не решался. Я был самым сильным парнем в деревне. Уже в четырнадцать лет меня назначили капитаном нашей деревенской команды на районных соревнованиях по перетягиванию каната. Перед каждым выступлением дедушка подходил ко мне и наставлял: «Барух, ты, главное, упрись ногами в землю и не сдвигайся с места. Мы им покажем».
Но сейчас у меня не было никого в мире, кроме Пинеса, кто беседовал бы со мной, проверял на мне новые идеи и отвечал на мои вопросы. Правда, Зайцер время от времени заглядывал ко мне в окно и кивал головой, но он был очень стар и почти разучился разговаривать.
По утрам, вставая, я вдыхал слабый, все более истончающийся остаток дедушкиного запаха, еще остававшийся в пространстве комнаты. У маслин, которые я консервировал для себя, не было того вкуса. Они быстро размягчались и гнили, потому что мне ни разу не удавалось найти правильную меру соли. Свежее яйцо ныряло в раствор, как камень, или выпрыгивало из него, как будто им выстрелили из пулемета.
Я был «одинокой птицей на крыше», по словам Ури. Пока его не изгнали из деревни, он заходил ко мне каждый день и всегда приносил два куска пирога, которые воровал из кухонного шкафа своей матери, — один для меня, один для Зайцера.
«Как ты живешь так?» — спрашивал он.
Ласточки гнездились в углу моей крыши, шершавый серый лишайник затянул стены.
«Нельзя так запускать это жилье, — возмущался Мешулам, пришедший просить у меня старую дедушкину шляпу для одной из своих экспозиций. — Оно представляет собой одно из последних свидетельств быта пионеров в первые годы поселения».
То была типичная шляпа молодежи из движения «а-Поэль а-цаир»[156], изготовленная из серого прочного материала, с опущенными полями. Я любил иногда надевать ее, когда шел в поле.
По ночам, один во времянке, я метался меж изъеденными деревянными стенами и выл от тоски, взывая к покинувшему меня дедушке, к погибшим родителям, к исчезнувшему дяде Эфраиму, к звездам, — чтобы пришли и спасли меня от боли и одиночества. Теперь я дружил лишь с пауками, что равнодушно покачивались в углах комнаты, да с прозрачными ящерицами, которые прилипали лапами к оконному стеклу и неподвижно смотрели на меня своими темными, наивными глазами. Днем я занимался садом, который дедушка, с высоты своего любовного гнездышка, велел Аврааму оставить на мое попечение.
«Малышу нужно чем-нибудь заниматься, — сказал он. — И руки у него хорошие».