глазами и своим слабым шепотом звала: «Борис, Борис…» Доктора говорили, что она умирает.
На четырнадцатый день, вечером 17 июня, когда Мария уже совсем ослабела, Александра Измайлович влила ей глоток за глотком в полуразжавшиеся зубы с полстакана чаю с желтком. Она проглотила с закрытыми глазами. Маневр был повторен.
— Я так и не знаю — писала Измайлович, — что это было: результат ли ослабления воли в связи с физическим истощением организма, или же инстинкт жизни пробил себе дорогу пока в форме изменения ее первоначального внутреннего решения. Вернее последнее. Об этом говорят первые дни, когда она начала есть. Получилось такое впечатление, как будто в ней происходит борьба между старым решением и новым импульсом: так неохотно она начала принимать пищу, с такой видимой внутренней нерешительностью. Первые два-три дня она ела не больше одного раза (1/2 яйца в сутки, стакан-полтора чаю и больше ничего). Но удивительна выносливость ее организма. После 13 дней и 8 часов голодовки, из которых 10 дней были сухой, пребывая еще в состоянии полуголодовки, она уже оделась, встала, заходила по комнате, правда, гораздо медленнее, чем раньше, с громадным видимым трудом… У меня явилась надежда, что, может быть, эта физическая встряска организма послужит толчком, который вернет ей сознание действительности.
Надежда эта не осуществилась. Но я не ропщу на судьбу. Могло быть гораздо хуже, она могла умереть. Она осталась жить. Наступит же момент, когда оживет и сознание. Все доктора говорят, что при надлежащей обстановке, то есть при свободе, болезнь может и даже должна пройти. Но они, как и мы, учитывают, что условия, являющиеся причиной развития болезни, упорно и постоянно продолжают свое губительное действие.
Сейчас, когда я пишу, прошло уже полторы недели после конца голодовки. Ничего утешительного я не вижу в ближайшем будущем. Маруся находится в почти постоянном состоянии тревоги.
Шальные выстрелы, время от времени раздающиеся где-то около нее, вызывают у нее мысль, что где-то здесь рядом расстреливают. Она рвется на помощь к расстреливаемым. А когда я не пускаю ее, упрекает меня, что и я, как все кругом, прячусь от трусости. Пустить ее — она не посмотрит ни на какие двери и пойдет все дальше, пока не напорется на штык или наган ленинских чекистов-тюремщиков. И я не пускаю, а она мечется, разбивает себе руки в кровь об дверь и раздражается против меня.
На прогулку в садик, примыкающий почти непосредственно к нашей комнате, вытащить ее невозможно. А наша комната, если не выходить на воздух, сырая и промозглая, не дает здоровья ни для тела, ни для души. Она, видимо, чахнет. Я опять писала в ВЧК о приезде Б. Камкова для помощи мне, в частности, с прогулкой, говорила и устно с Самсоновым о необходимости создания хотя бы известного минимума подходящей обстановки для больной (приезд время от времени хотя бы заключенных товарищей, если уж им страшны сношения наши с волей и пр.). Но они видят в Марусе только опасного политического противника (таково было заявление Самсонова: «На войне как на войне» и пр.). Болезнь же игнорируют, и выходит позорное дело сведения счетов с душевнобольным человеком.
Совершается что-то неслыханное, вопиющее. Наверное. такого не было ни у Деникина, ни в Венгрии. Вряд ли даже и там надругивались над психически больными. В течение почти года происходит истязание живой души человека, по рукам и ногам связанного своей болезнью, беззащитного против их экспериментов над ним. В больном мозгу тюрьма, слежка и гнет удесятеряются и воспринимаются с острым страданием. Они знают из бесчисленного наблюдения врачей, как серьезно больна Маруся, какая пытка для нее тюремное заключение, — и намеренно оставляют ее в этих условиях. В этом, в революционном все же упорстве, с которым Маруся не принимает их гнета, они как будто видят оскорбление себе и резко меняют условия к худшему. По-видимому, они-таки хотят добиться мучительного конца, и весь вопрос для них состоит ТОЛЬКО Б том, чтобы обо всем творящемся не узнали на воле. В этом отношении они предприняли чудеса изоляции. Они любят душить, но душить втихомолку…
Но слухи о недопустимом обращении с известной революционеркой все равно просочились не только за стены тюрьмы, но и на Запад. Как и в 1906 году, начались волнения, все громче и громче звучали голоса в ее защиту. Но тогда, в имперской России, В. Владимиров обнародовал эти выступления, поместив письма «правозащитников» в своей книге. Теперь, в России Советской, такие же выступления не только не публиковали, но и попросту игнорировали…
Письмо Клары Цеткин к Ленину от 30 июля 1921 года:
Разные иностранные делегаты — товарищи женщины и мужчины — просили меня замолвить слово перед Вами о том, чтобы Мария Спиридонова была переведена из госпиталя ЧК в обыкновенную лечебницу. Они обосновывали эту просьбу тем, что М. Спиридонова вследствие тифа полностью сломлена физически и духовно и поэтому политически недееспособна и неопасна. Они охотно внесли бы соответствующую резолюцию на женской конференции, однако это удалось предотвратить тем, что я обещала представить это дело Вам на рассмотрение. Угрожали скрытно неким «европейским международным скандалом». Я отстаивала мнение о том, что Советскому правительству не приходится опасаться скандала, так как оно — насколько мне известно дело — именно по отношению к М. Спиридоновой действовало чрезвычайно благоразумно, то есть очень гуманно. Этим письмом я выполняю свое обещание с твердым убеждением в том, что Ваше решение по этому делу будет таким же милосердным, как и политически разумным. Мое сердце тоже горячо говорит в защиту ее как несгибаемого борца против царизма. Но мое сердце не менее горячо говорит в защиту тех неисчислимых тысяч людей, которые под воздействием этой неисправимой социал-революционерки могут подвергнуться опасности, нужде и смерти. Интересы революции прежде всего. Хотелось бы, чтобы в этот момент она оказалась благосклонной к участи М. Спиридоновой.
За освобождение Спиридоновой боролись и немногочисленные оставшиеся на свободе ее товарищи по партии. Да и те, кто сидели в заключении, тоже старались сделать все возможное, чтобы Марию отпустили на свободу. А «вести» из больницы становились все тревожнее.
Приехавший в Москву Александр Шрейдер, один из лидеров левых эсеров, бывший заместитель наркома юстиции, ходил по инстанциям, уговаривал, доказывал, грозил… Наконец хлопоты увенчались относительным успехом: в последнее воскресенье сентября 1921 года