изуверов, готовившихся пролить кровь нового, нужного им агнца.
Светало, когда он дотащился до квартиры Ушакова. Денщик ему сказал, что Аполлон Ильич дома не ночевал и что «вас самих» ищут и требуют по начальству. Мирович подумал: «Вот люди! и что им надо от меня, когда я главного не сделал?», — вместо всякого ответа упал на кровать приятеля, в болезненном, тяжёлом изнеможении, завернул голову в одеяло, сказал денщику:
— Ах, дай ты мне ради Бога, вздремнуть; измучился тошно! — и как убитый заснул.
«Голубок… воркунок…» — звучало у него в ушах.
Спал Мирович тяжёлым, гнетущим сном. Снилась ему, с бессильно опущенными, точно мёртвыми парусами, яхта, колыхание тёмных, свинцово-холодных волн, шлёпанье длинных вёсел и бледные, омрачённые тревогой и страхом лица; мчанье в кибитке, гул и крики празднично переполненных улиц и площадей; свет в домах и храмах, музыка и колокола; а за рекой дым и страшное, далеко раскинувшееся над островами зарево пожара. Он пробуждался, открывал и опять закрывал глаза; в его ушах без умолку раздавались звуки колоколов, грохот барабанов, трубы марша и клики «виват» без конца шедших и шедших к Петербургу, увенчанных дубовыми ветками колонн.
Мирович проснулся уже перед вечером. Его разбудили мухи. Он наскоро, по просьбе денщика, чем-то закусил и, шатаясь как больной, как раненый, бессознательно поплёлся к Бавыкиной.
С крыльца, в комнате Филатовны, он услышал быстрый оживлённый разговор. Кто-то спорил, смолкал и опять уносился, вскрикивая, плача и в сердцах даже топая ногой. Он переждал, прислушался и обомлел: ему вдруг стало ясно, что то была Поликсена, никто более, — она, с горячею, заносчивою, без удержку, в минуту огорчений, речью. Мирович взялся за скобку дверей. Голоса в комнате мигом смолкли.
Филатовна, без чепца, вся багрово-красная и вспотевшая, с растерянным видом, с середины комнаты смотрела в соседнюю дверь. При входе Мировича она двинулась было туда, но только развела, замахала руками. Что-то сверкающее, гневное, как буря, ворвалось в тот же миг в комнату. Бавыкина заговорила и смолкла. Сжав странно губы и придерживая распустившуюся косу, Поликсена молча схватила со стола шляпку и какой-то узелок, скомкала его под мышкой и злобно кинулась, мимо Мировича, к выходу. Он заступил ей дорогу.
— Как? — вскрикнула она, отшатнувшись. — Вы решаетесь? вы? Настасья Филатовна! Он ещё с объяснениями… Уйдите, уйдите, позор!..
— Ну, ну, помиритесь, уладьте промеж собой свои-то дела! — сказала, ступив за порог, Филатовна. — Я говорила, придёт, не всё в ус да в рыло; полает собака и приласкается…
— Поликсена Ивановна, я ль не старался? — произнёс, подходя к Пчёлкиной, Мирович. — Клянусь вам… да слушайте же!
Поликсена швырнула узел, сложила руки, выпрямилась несколько мгновений, с расширенными ноздрями, презрительно и холодно смотрела в лицо Мировича.
— Пять дней, о! теперь я всё узнала, — тихо, чуть роняя кипевшие в горле слова, проговорила Поликсена, — пять сряду дней без устали, вы, ничтожный картёжник, вертопрах, играли в карты, и всё вы погубили, всё!.. Как назвать это? Как вас считать?
Она перевела дыхание.
— Единой услуги — помните ли? — я ждала от вас и вам её указала. Как вы её исполнили? Были у дворца, видели государя — Ушаков всё рассказал — не отдали ему своей бумаги! Её нашли у Гудовича и вас, бестолкового, неумелого, зовут теперь на расправу…
— Нашли бумагу? — бессознательно проговорил Мирович.
— Слабый, ничтожный и ни к чему не пригодный человек! — крикнула и топнула Пчёлкина. — А я на вас понадеялась, от вас ждала… Мне бы самой лететь тогда без памяти… что молчите, смотрите? Женщина, девушка вас укоряет… Долг службы, подданного, любимую вами, всё забыли вы в картёжном вертепе… да вы и не любите, не любили! так ли любят! о, не знала я, не знала!..
Поборая слёзы, горечь обиды, Поликсена с бешенством отвернулась к окну.
— Казните, клеймите, разрывайте сердце! — сказал, склонясь, Мирович. — Но вам ли быть столь безжалостной? Я терзаюсь сам. Ну, дайте совет; вместе обдумаем, найдём выход… Эка невидаль — брань… а вы — совет; сомкнёмся, дружно поправим дело… Ведь вы знаете мою преданность к вам; я враг нежностей, чёрт с ними! но клянусь…
— Что мне ваши чувства? Глупо и смешно! Слышите, глупо! — дерзко в лицо Мировичу крикнула Поликсена. — Жалкий вы, тряпка!
Мирович вздрогнул, выпрямился.
— Это лишнее! — произнёс он болезненно-гордо. — Слышите ли? Лишнее, замолчи! — продолжал он, возвысив голос и покраснев. — Мои чувства… не карты… ими не играют, замолчи!
— Ах он, бедный, бесталанник, неумелец! — проговорила, хватаясь опять за узелок, Пчёлкина. — И из чего я на него напала? Ни в чём-то он не повинен… прощай!.. Да пойми только, пойми, — крикнула она, — не пара ты, Василий Яковлевич, мне, жадной, не забывающей обид! Не пара злому найдёнышу, нищенке, сорочью дитю…
Поликсена толкнула дверь ногой, ступила за порог и на мгновение замедлилась.
Мирович, не шевелясь, следил за нею.
— Ещё слово — вы искали мира, отрады в семейной жизни? — сказала Поликсена, подняв на Мировича серые, вызывающие, гневные глаза. — Я же хочу, ищу бури! Слышите ли, бури! Вам люб покой — его нет на свете… Мести, расплаты за зло! вот чего молите обидчикам, погубителям доли вашей и людской. Мы бедны, бессильны… Любовь всё может… Могла ж хоть бы Дашкова… Что смотрите? Прощайте. Не ходите за мной, добрый, слабый человек, не ищите меня. Иначе… я вас возненавижу, прокляну…
Пчёлкина ушла. Мирович стоял с пылающим, засветившимся лицом. «Добрый, сказала… ведь любит! — думал он, замирая в оскорблённой гордости. — Упомянула о Дашковой… Понимаю! Ты ею быть могла бы! да я-то был ли бы Орлов или гетман? — прибавил он себе, глядя перед собой чёрными, без блеска, строгими глазами… — Ты, однако, мне эти все свои слова, все до единого, выкупишь…»
— Тебе повестка, — сказала, тронув его за плечо, Филатовна, — опять из фартала; пришли вон, зовут.
— Повестка? — спросил Мирович, обводя комнату сердитым взором.
В тот же вечер Мирович был отведён в ордонансгауз, а наутро под караулом отослан в талызинскую комиссию в Кронштадт. Его освободили по личному за него предстательству извещённого Ушаковым Григория Орлова. О дезертирстве не было и помину. Отпущенный из комиссии, он добрался на рябике в Ораниенбаум, дошёл до парка, вспомнил, что так недавно произошло в этих опустелых местах, и громко, болезненно расхохотался. Он хотел нанять подводу в Петербург, но раздумал — денег у него не было. Он пустился в столицу пешком. К ночи Мирович добрёл до лесной сторожки, у Горелого кабачка. Его мучили голод и жажда. Ноги отказывались ему служить. Встречные передавали печальные вести о бывшем императоре.
Шестого