Этим словом он, должно быть, обозначал среднюю часть своей живой картины. Но на сей раз это было уже слишком. Обезумев от ярости, я завопил:
— Вы хоть понимаете, что вы сделали?
Эти слова я сопроводил широким жестом, указав сперва на тело Филибера, потом на остальную часть этого жуткого мемориала. Он опустил голову — я подумал, что от раскаяния или стыда, но потом с ужасом заметил на его губах улыбку скромной гордости, с которой обычно принимают заслуженную похвалу.
— Двадцать лет изучения, десять лет практики! — просто сказал он.
— Но все эти украденные жизни! — в бешенстве продолжал я. — Эти люди, которых вы вырвали из нашего мира!
Он посмотрел на меня с некоторым удивлением и, помолчав, мягко произнес:
— Неужели вы действительно думаете, Кристоф, что этот мир стоит того, чтобы за него цепляться? Не лучше ли прикрыть эту лавочку и сделать из нее… произведение искусства? (Кажется, он употребил это словосочетание лишь за неимением лучшего.)
Полностью обескураженный, ничего не отвечая, я резко отвернулся, на сей раз с твердым намерением бежать как можно быстрее из этого кошмара. Но в тот момент, когда я снова оказался перед множеством забальзамированных трупов, волосы у меня чуть не встали дыбом: один из них отделился от застывшей группы и двинулся мне навстречу. Мне понадобилось несколько секунд, чтобы узнать длинноволосого помощника Бальзамировщика — лжеблондинку — и понять, что он жив, при этом вооружен устрашающего вида топором и явно не намерен позволить мне сделать хоть шаг к выходу.
— Оставьте, Джон, — сказал мсье Леонар, снова беря меня за руку. — Мы еще не закончили нашу встречу.
Он снова подвел меня к своему творению, но не вплотную, чтобы я смог разглядеть широкую плиту из черного мрамора (наверняка ту самую, которую он заказывал в граверной мастерской возле кладбища Сен-Аматр). Теперь на ней были высечены и блестели золотом две строчки, которые служили пояснением ко всей картине:
О прошлое мое, лишь ты погребено,
Но смерть моя — весна, что будет длиться вечно.
Макс Жакоб[142]
Блондин по-прежнему был здесь со своим топором, загораживая мне выход в галерею, через которую мы пришли. Я сказал себе, что положение становится все более опасным. Однако я особо не паниковал. Я понял, что если мсье Леонар решил мне еще что-то показать или объяснить, то я, по крайней мере, получаю отсрочку. Итак, я сделал вид, что меня интересуют детали, и принялся задавать вопросы. Из-за чего такая разница в освещении? Для чего понадобились профессиональные атрибуты жертв?
— А, вы заметили? Это долгая история. Вначале — вы будете смеяться — я прочел «Божественную комедию» Данте с описанием девяти кругов ада, семи чистилищ и десяти небес. Но я тщетно пытался бы воспроизвести ее в точности: мне не хватило бы для этого… материала.
При этом слове я вздрогнул. «Материал» для воплощения навязчивой идеи этого одержимого: вот несчастные безымянные покойники с кладбищ Сен-Аматр или Конш, вот Жан Моравски и мой дядя, объединенные против воли! Но вы, по крайней мере, умерли своей смертью, естественной или добровольной. А что сказать о тебе, бедная Эглантина, и о вас, Прюн и Филибер, злодейски умерщвленных, против воли вырванных из жизни в расцвете лет?
Но Бальзамировщик невозмутимо продолжал, словно был хранителем обычного музея, желающим привлечь внимание обычных туристов, или художником в кругу своих коллег, демонстрирующим свою работу. Итак, отказавшись в точности воспроизводить поэтический шедевр великого флорентийца, со всеми его бесконечными уровнями и подразделениями, он, тем не менее, все же решил ввести некоторые различия, в соответствии с причинами, по которым те или иные тела были удостоены той или иной участи. По краю круга он разместил «грешников», которые не заслуживали того, чтобы жить, и телам которых он нарочно придал нелепые и карикатурные позы. Те, кто помещался в середине, были ядром «общества», каким он его себе представлял: различные профессиональные корпорации со своими правилами и манерами.
— А кстати, — неожиданно вспомнил я, — здесь у вас нет представителей полиции…
Мне захотелось узнать, что он сделал с Клюзо. Но он не понял намека, и мне пришлось объяснить.
— Никогда больше не видел этого идиота, — ответил он. — Если он и исчез, то я тут ни причем.
Я сам себе удивился, подумав о том, что это досадно. Комиссар отлично вписался бы в картину — в своем неизменном твидовом пиджаке, с полуприкрытыми глазами и потухшим окурком сигары.
— И наконец, — продолжал мсье Леонар, — в центре — самые прекрасные существа, которые заслуживают быть сохраненными навечно… Но, Кристоф, вы так и не спросили у меня о моем секрете!
О каком именно? У Бальзамировщика были сплошные секреты. Он был совершенно секретным человеком, если можно так выразиться. И совершенным чудовищем.
— О том, что позволяет сохранить эти тела и навсегда уберечь их от разрушения.
На самом деле он имел в виду химическую формулу, которую искал столько лет, тот чудодейственный раствор, который был бы по сравнению с привычным составом, использующимся в танатопрактике — формалин, чуть глицерина, чуть метанола и т. д., — тем, чем старый арманьяк является по сравнению с виноградным соком или ядерная энергия по сравнению с кремниевой зажигалкой: он позволял сохранять тела не на какие-то два-три дня, а на два-три столетия! Я счел уместным напомнить ему об австрийском художнике-авангардисте,[143]о котором какое-то время назад писали газеты и который создавал из трупов — в основном это были задешево приобретенные трупы китайцев — некие подобия скульптур — для Музея современного искусства, для медицинских лекций, для метафизических медитаций, для мрачноватых перформансов.
— Пластинация?
Услышав это слово, он совершенно вышел из себя:
— Вы мне будете говорить об этом жулике, об этом… торговце! Я придумал свой способ на несколько лет раньше, чем он свой! Мне недоставало лишь последнего элемента, который я открыл этим летом, и… тел. Этот алчный тип оказался бы здесь вместе с остальными, если бы я смог до него добраться! Он позорит наше искусство! Кроме того, он показывает внутреннее устройство — мускулы, кровеносные сосуды, — он проникает под кожу. Тело без кожи — какой в нем интерес? Я уж не говорю о телах, которые он выбирает. Он вообще не знает, что такое бальзамирование!..
После этого он разразился новой философской тирадой, чуть ли не гегелевской:
— Это то, что позволяет существу наконец-то обрести истинное бытие и действительно быть, а не стремиться стать, и избавиться от жалкого небытия — об этом знали еще древние греки. Остановить эту утечку, это расточительство, которое и есть существование…