— И-и, не то слово! — отвечая на вопрос великого князя, сокрушенно махнул рукой боярин Есиф Косарик — высокий, гологоловый, с прямыми косматыми бровями. — Вся Тверь, почитай, на улицы высыпала, точно не князь, а сам Христос к нам пожаловал. Путь Александру житом да цветами усыпали, яко новобрачному, от кликов радостных себя не слыхать было... А главное — за что, спрашивается, такая честь?! Что они от него видали, окоромя лютой беды?!
— Да, темна душа народа, — вздохнул вечно хмурый Иван Акинфович. Не думал сын приснопамятного Акинфа, что однажды судьба заставит его искать приюта у того, супротив кого он когда-то бился под стенами родного Переяславля. В глубине души Иван надеялся, что его участие в этих давних событиях изгладилось из памяти великого князя. Но Иван Данилович никогда ничего не забывал.
— Зато твоя душа, Вашуто, мне вельми понятна, — с усмешкой взглянул он на боярина. — Сидишь вот здесь, на службу просишься, а сам небось токмо и мечтаешь, как бы снести мне голову, яко воевода мой твоему родителю снес. Не запамятовал, поди?
Под острым проницательным взглядом великого князя Иван Акинфович смешался.
— Да что уж топерь, через столько-то годов, вспоминать, — пробормотал он, смущенно отводя глаза в сторону. — Дело, как говорится, прошлое... Коли всю жизнь обиду таить, так лучше и не жить вовсе. Вон родитель твой покойный, царство ему небесное, сперва не на живот, а на смерть воевал с Михаилом Ярославичем, а потом помирились и до самой Даниловой кончины всегда заодно стояли.
— Вот как? Ну-ну, — недоверчиво протянул Иван Данилович и снова обратился к Есифу — Так чем же все-таки вам не угодил Александр Михайлович? Он вас что, по службе обошел наградою али на стяжанье ваше покусился? Вот у тебя, лично у тебя, какой к нему нарок?
— Да не то чтобы он нас сильно притеснял, — неохотно ответил Есиф, старательно изучая агатовый перстень на своем безымянном пальце. — Скорее просто замечать перестал: в совет не зовет, поручений важных, награду сулящих, не дает — одним словом, пренебрегает. А боярство наше к тому, вестимо, не привыкло, вот и взыграла в людях обида.
— Кто же у него ныне в советчиках?
— О, таковых хватает! — оживился Есиф, зеленые глаза которого злобно заблестели, точно смоченные дождем ягоды крыжовника. — Целый выводок с собою притащил из Плескова. Спору нет, суть меж ними и дельные люди, да нечто Тверская земля оскудела головами, чтоб в ней чужаки заправляли? А за первейшего человека держит Александр Михалыч некоего немца, по прозванию Доль. Чем он такую великую милость снискал, никто доподлинно не ведает, а токмо, сказывали, как приехал он в Плесков из своей Немецкой земли, так сразу же такую силу над князем взял, что все диву дались. Ни шагу Александр Михалыч не ступит без того, чтобы с тем проклятым немцем наперед не посоветоваться; какую мыслишку ни подкинет, тот все вмиг исполняет. Вот и получается, что заместо татар обрели тверичи латынянина на свою голову, — тяжело вздохнув, подытожил он.
— А по мне, латыняне еще хуже татар, — снова вмешался в разговор Иван Акинфович. — Татары, те, по крайности, на православие не покушаются; немцы ж нашу святую веру на дух не переносят, спят и видят, как бы ее вовсе искоренить с лица земли.
Да, возвращение Александра в Тверь явилось для великого князя полной неожиданностью — неожиданностью тем большей, что такая рискованная игра была не в характере самого Ивана Даниловича: он предпочитал долго, исподволь готовить почву, терпеливо выжидать и в подходящий момент действовать наверняка. Видно, долгие годы лишений кое-чему научили безрассудного тверского беглеца. Что ж, пусть радуются! Пока... Лишь тот, кто не знал нрав великого князя, мог допустить, что Иван Данилович будет сидеть сложа руки...
Как-то в разговоре Иван Зерно обмолвился в присутствии князя:
— От гостей, что ведут торг в Литве, я слыхал, что еще когда Александр жил там, некий Мосейко из Вильны пытался судом взыскать с него великий долг.
— Так-так! И что же? — с живостью повернулся к нему Иван Данилович.
— Да ничего! Александра снова спасло покровительство Гедимина: видать, жидовина так припугнули, что он с той поры боится и заикнуться о долге.
Иван Данилович вертел в руке золотой чеканный кубок, напряженно размышляя.
— Вот что, Ванятко, — медленно произнес он наконец, — поезжай-ка ты в Вильну...
7
Иван Зерно со своим старым слугой Селилой распутывал хитроумный клубок узких улочек Вильны, беспрестанно озираясь по сторонам. Все ему было здесь в диковинку: каменные дома и городские стены, выложенные булыжником улицы — до этого мощеные мостовые Ивану доводилось видеть лишь в Новегороде, однако там они были сделаны из досок, — странная одежда жителей. Даже русская речь, слышавшаяся здесь довольно часто, имела какой-то чужой оттенок, резала московское ухо непривычным звучанием и малопонятными словами.
— Ты только погляди, Селило, — воскликнул Зерно, вертя торчавшей из-под отложного воротника влажной от пота мускулистой шеей, — ни былинки ни травинки кругом: точно в пещере живут, чертовы дети!
— Так-то оно так, господине, — отозвался слуга, — да токмо при пожаре-то избы эти куда сподручнее противу рубленых. Сколько раз Москва, почитай, дочиста выгорала.
— Выгорала, да отстраивалась потом краше прежнего, — горячо возразил боярин. — А в эдакой безжизненности, когда земли под ногами не видать, и душе омертветь недолго.
Постоялый двор Зерно выбрал скромный и неприметный: ему не следовало привлекать к себе внимание. Войдя в отведенную ему чистую, но опрятную горницу, боярин был неприятно удивлен отсутствием в углах икон, отчего помещение показалось ему пустым и неуютным. «Вот нехристи», — проворчал он, устало опускаясь на мягкую постель.
Едва рассвет разлился по красной чешуе черепичных крыш, Иван, несмотря на дни, проведенные им в дороге, был уже на ногах. Наскоро перекусив, он велел Селиле седлать лошадей. Ссудная лавка Мосейки находилась на оживленной улице, прилегавшей к рыночной площади. Иван не без труда отыскал неброскую вывеску на желтом двухъярусном доме. Спешившись и передав поводья Селиле, он деревянным молотком, подвешенным на медной цепочке к косяку, постучал в дверь, которая была украшена искусно вырезанными узорами в восточном духе: на переплетенных стеблях царственно покоились чашечки цветов, в углах тяжело нависли крупные виноградные гроздья, края были обрамлены пышными гирляндами листьев. Открывшая дверь древняя старуха в лиловой накидке, с трясущейся головой и лицом, похожим на высохшую, потрескавшуюся под палящим солнцем землю ее предков, не сказав ни слова, провела боярина в маленькую горницу, где царил прохладный сумрак: несмотря на то, что уже близился полдень, занавесь на окне была опущена. Убранство горницы недвусмысленно выдавало ее сугубо деловое назначение. Середину занимал стол орехового дерева, на котором в безупречном порядке располагались стопки бумаг и монет, серебряный семисвечник, бронзовая чернильница и несколько тонко очинённых гусиных перьев. По разные стороны от стола стояли два стула — хозяйский, обитый красным аксамитом, и простой деревянный, предназначенный, очевидно, для посетителей. Позади стола, склонившись перед отделанной перламутром дубовой скрынью высотой в человеческий рост, состоявшей из нескольких ящиков разной величины, каждый из которых запирался особым замком, стоял одетый в широкое долгополое платье полный невысокий человек с маленькой круглой, украшенной разноцветными концентрическими кругами шапочкой на голове и сосредоточенно рылся в одном из ящиков. Услышав шаги, он быстро захлопнул ящик и, повернув ключ в замке, обратил лицо к вошедшему.