— Только что на Стародубскую дорогу поехал слуга Олельковича.
— Пусть едет. Мы ни о чем ничего не знаем.
— Ясно.
— Теперь вот что. Сколько у нас сейчас свободных людей из тех особых, кого обучал Крепыш?
— Шестеро. Нет, прости — пятеро. Шестого, Якова, мы послали в Горваль — сегодня к вечеру он должен проникнуть в замок.
— Отлично. Пусть трое из оставшихся немедля отправятся в Гомель и выяснят, где остановится Глинский. Пусть они проследят за каждым его шагом. Как он себя ведет, с кем будет встречаться, кому отправлять письма, куда поедет из Гомеля?
Один из этих троих пусть вернется завтра к вечеру и доложит, что удалось узнать. Двое другихпусть продолжают наблюдение, возвращаясь по одному каждый день.
— Хорошо.
— На сегодня все. Ступай, Юрок, отдохни.
Однако сам Федор не лег спать.
Появление загадочного незнакомца, который так вовремя пришел на помощь Глинскому, встревожило его. Он горячо молился, чтобы Макар и его люди успели спасти Глинского, и он искренне порадовался бы, если бы они сделали это. Но теперь спасение Глинского казалось ему подозрительным и вместо радости вселяло в его душу сильнейшую тревогу. Ни у Льва, ни у Михаила, ни у Ганса не было лука. Федор внимательно рассмотрел наконечник стрелы, которой был убит один из людей Олельковича и который привез Макар. В этих местах таких наконечников не ковали. Их изготовляли татары в южных областях. А кому, как не Глинскому, принадлежат все южные земли Литовского княжества? Кто, как не он, постоянно воюет с татарами? У кого еще столько татар на службе? Если это был человек Глинского, значит, князь заранее спрятал далеко в лесу своих людей. Значит, он подозревал неладное! Значит, был неискренен — а стало быть, способен на предательство! Возможно, в лесу Глинского ждал целый отряд, а услышав приближение Макара и его людей; все спрятались и только командир отряда остался вместе с Глинским. Это предположение прекрасно объясняет ту легкость, с которой были перебиты все люди Олельковича! Что, если все было именно так? Тогда… надо было давать Макару и его людям совсем другой приказ… Прямо противоположный тому, который был дан.
…И еще один человек не спал этой ночью в тереме на Ипути.
Всеми позабытый отец Леонтий сидел в своей скромной каморке в другом конце терема, далекий от ночных волнений князей, и при свете лучины писал какую-то бумагу.
Если бы кто-нибудь заглянул сейчас через его плечо, то увидел бы странную картину.
Перед священником лежала написанная четким убористым почерком грамота, адресованная протоиерею храма Святой Богородицы в Гомеле. Она содержала скромную просьбу отца Леонтия обновить в церковных мастерских несколько ветхих икон из храма в Белой. Грамота была закончена и подписана, но отец Леонтий аккуратно водил пером между строчек и, казалось, писал еще что-то, хотя перо его не оставляло никаких следов на бумаге.
К рассвету он закончил свою работу и прошел в соседнюю каморку, где спали двое церковных служек, которых отец Леонтий повсюду возил с собой для всевозможных услуг, необходимых ввиду его преклонного возраста. Одного из них он разбудил.
— Поезжай, Митя, в Гомель и отдай эту грамоту протоиерею храма Святой Богородицы в собственные руки. Князь Федор пожаловал сотню золотых на восстановление нашей Бельской церкви, и я немедля хочу приступить к этому богоугодному делу.
Через пять минут служка был одет и, спустившись во двор, отправился на конюшню. Когда, держа коня на поводу, он подошел к воротам, из терема вышел князь Федор. Служка низко поклонился ему, и князь спросил, куда он так рано едет. Митя дословно передал слова отца Леонтия, и князь, устало улыбнувшись, сказал:
— Мне бы его заботы. Пароль знаешь?
— Да, князь.
— Ну, счастливого пути!
Митя ускакал, а князь, поглядев ему вслед, медленно побрел на крутой берег реки Ипути и спустился к широкому валуну у воды.
Он долго рассматривал песчинки, которые еще вчера вызывали в нем столько размышлений, и вдруг почувствовал, что за сутки, которые прошли с тех пор, он стал совсем другим человеком. Лучше ли, хуже ли — но другим. …Наверное, хуже-Позади послышались быстрые шаги. Федор обернулся.
Князь Иван Ольшанский бежал вниз по откосу берега, и лицо у него было осунувшееся и тревожное.
Господи, еще с этим что-то стряслось. Князь Федор заставил свое лицо принять участливое и заботливое выражение.
— Что случилось, дорогой брат?
— Послушай, Федор! — запыхавшись, прошептал Ольшанский. — Я должен немедленно поговорить с тобой… Дело важное… для меня… для всех..
— Садись, я тебя слушаю. Почему ты так рано встал и чем встревожен?
Иван некоторое время собирался с мыслями, и лицо его покраснело от напряжения.
— Феденька, — сказал он наконец с ноткой отчаяния в голосе, — я не умею говорить так хорошо и красиво, как Олелькович, и ты уж извини меня, если я скажу все, что думаю, прямо и без обиняков…
— Ну, разумеется, Иванушка, какие могут быть обиняки между нами?! Говори, говори смело, мы здесь одни!
Иван снова заколебался, не зная, с чего начать, потом махнул рукой и неожиданно выпалил:
— Олелькович-то мерзавец!
Федор с изумлением уставился на него, а Иван продолжал горячо и страстно:
— Федор, я никогда раньше не занимался политикой и не раздумывал над тем, есть ли у Казимира достаточно прав на престол. Я недоволен тем, что нас притесняют, я недоволен, что русская земля отводит к чужой короне, я, так же как и ты, как все мы, конечно, хочу, чтобы земля принадлежала нам, но… Ты ведь настоящий мудрец, Федор, — я всегда восхищался глубиной твоих мыслей и ясным пониманием вещей, я всегда завидовал тебе в этом… Я — человек поступка, и размышления меня терзают… Мне всегда трудно определить, кто из двух спорящих прав, потому что я начинаю задумываться и тогда вижу, что оба правы, каждый по-своему. Я, наверное, непонятно все это говорю, а, Федор? Знаешь, мысли у меня путаются от того, что говорить я не умею, но ты — светлая голова — неужели ты не видишь, что если даже нам удастся то, что мы задумали, может выйти еще хуже! Или я чего-то совсем не понимаю? Тогда объясни мне, пожалуйста. Я привык уважать королей. В конце концов, я тоже чем-то связан с Ягеллонами — моя двоюродная бабка Сонка Ольшанская была королевой, она мать Казимира… Но у меня нет, как у Глинского, слепого почтения к тому, на чьей голове корона. Я готов отдать свою жизнь за справедливое дело и восстать против короля-притеснителя… Я готов, Федор, выступить во главе армии, которая встала бы на защиту наших древних вольностей и наших… ну, в общем, всего, про что вчера говорил Олелькович… Я не отказываюсь от вчерашней клятвы — нет! Но мысли… Всю ночь злые мысли терзали мою бедную голову. И теперь я уже не знаю, что есть добро, ради которого надо проливать кровь, и что есть зло, которое необходимо творить ради добра… Ведь если Олелькович с самого начала замыслил кровавое убийство, то что же будет потом, когда мы поможем ему надеть корону? Я пришел к тебе, как к последнему прибежищу, чтобы ты объяснил мне толком все, чего я никак не могу понять.