спектакле. У меня перед глазами возникли они – Бахайские сады.
Я оборвал разговор, несмотря на протесты Амихая («А у тебя-то как дела? Ты же ничего не рассказал! Вечно ты так!»), положил трубку, взял лист бумаги и ручку и записал наши имена.
Напротив каждого имени я написал желание, зачитанное каждым из друзей четыре года назад.
Черчилль был отстранен от процесса прежде, чем смог осуществить свое желание: «принять участие в деле, которое обернется социальными переменами», но, с другой стороны, для него исполнилось мое желание: быть с Яарой.
Амихай не осуществил свой план открыть клинику альтернативной медицины, но основал «Наше право», тем самым исполнив желание Черчилля принять участие в деле, которое обернется социальными переменами.
Офир не опубликовал книгу рассказов ни на иврите, ни на древнедатском, но обогатился природным знанием, которое сильнее листа бумаги и заставляет саженец оливы превращаться в оливковое дерево, а не во что-нибудь иное, и в результате осуществил желание Амихая – открыть клинику альтернативной медицины.
Я на мгновение остановился и посмотрел на страницу.
Мне осталось провести всего одну линию. Всего одной линии недоставало, чтобы наши планы приобрели вид удивительной, почти бахайской симметрии: ни у одного из нас не сбылось его собственное желание, зато сбылось желание его друга. Чтобы симметрия стала совершенной, я должен был претворить в жизнь желание Офира: написать книгу.
Я представил себе: вот закончился чемпионат 2002 года. Амихай вынимает из обувной коробки записки, и каждый из нас, взяв свою, осторожно мнет ее в пальцах. Затем Амихай разворачивает свою записку, зачитывает свои пожелания и смущенно смеется. За ним – Черчилль, который слегка заикается, читая пожелание, связанное с Керен. И, чтобы сгладить неловкость, торопит Офира: «Давай, чувак, твоя очередь». Офир передает малыша (малышку?) Марии, руки у него свободны, он разворачивает свой листок и вслух читает, что там написано. В глазах Черчилля вспыхивает догадка, быстро перерастающая в уверенность, но, лишь когда я зачитываю три свои мечты о Яаре, он замечает те пересечения, которые я вижу сейчас; в течение нескольких мгновений я наблюдаю за тем, как линии, прочерченные мной на бумаге, возникают перед его мысленным взором и в его душу проникает совершенная красота Бахайских садов. Он хлопает меня по плечу и говорит: «Чувак, вот если бы ты написал книгу, это был бы номер!» Он объясняет Офиру и Амихаю, что имеет в виду и как досадно, что я единственный нарушаю симметрию, а я в это время медленно тянусь к своей сумке и достаю книгу, которую втайне писал последние девять месяцев.
* * *
В этот миг во мне родилось желание соединить все линии в одной точке, восстановить симметрию, завершить незавершенное, выпрямить искривленное, добавить недостающий музыкальный инструмент, чтобы наш квартет заиграл ту самую гармоничную мелодию, о которой говорил гид в Бахайских садах. «Все зависит от меня, – думал я с растущим воодушевлением. – Если я ничего не сделаю, не возникнет никакой глубины, будет бардак, как в захламленной комнате в общаге, и наоборот, если я рискну написать книгу, о которой мечтал Офир, все преобразится в красоту, в симметрию, подобно элегантному философскому доказательству или точному переводу английской фразы на иврит. Подобно чисто прибранной комнате. Как я люблю».
В течение нескольких минут я чувствовал, что наконец обрел цель. Наконец я по-настоящему чего-то захотел.
(Можно сказать и по-другому, честнее: в течение нескольких минут я видел шанс за что-то уцепиться, пока окончательно не пропал. Пока не сорвался. Я не был уверен, что это и вправду поможет. Я не был уверен, что не миновал точку невозврата. Но в течение нескольких минут я верил: а вдруг…)
* * *
Но эти несколько минут прошли, и мне явился отец. С ведром холодной воды. Ледяной воды.
– Написать книгу? Ты это серьезно? – Он наклонил ведро у меня над головой. – Кто ты такой, чтобы писать книги?
* * *
ИЗ НЕЗАКОНЧЕННОЙ ДИССЕРТАЦИИ ЮВАЛЯ ФРИДА
«МЕТАМОРФОЗЫ: ВЕЛИКИЕ МЫСЛИТЕЛИ, ИЗМЕНИВШИЕ СВОИ ВОЗЗРЕНИЯ»
…После смерти Платона, своего духовного отца, Аристотель оставляет афинскую Академию и перебирается в Малую Азию. Только там (удалившись на значительное расстояние и почувствовав себя в безопасности?) он впервые осмеливается опровергнуть учение своего наставника, учение, которому он следовал двадцать лет, с семнадцатилетнего возраста. Платон ошибался во всем – утверждает Аристотель. Бессмысленно говорить об абстрактных «идеях», которые мы не способны увидеть или почувствовать. Все наши попытки обсуждать что-либо, выходящее за рамки нашего опыта, обречены на провал. Поэтому философия должна ограничиться изучением пространства, доступного нашему восприятию, которое само по себе вызывает бесконечное восхищение.
Покойтесь с миром, платоновские идеи, говорит Аристотель, ибо смысла в них не больше, чем в пении: «Ла-ла-ла». Он заявляет об этом так резко и категорично, что немедленно возникает вопрос: когда в его взглядах произошла столь радикальная перемена? Когда в нем зародились сомнения? Когда он был учеником Академии и молчал, чтобы не нанести оскорбление своему духовному отцу? Или смерть Платона освободила его от нависавшей над ним тени великого учителя? Состоял ли его путь к отступничеству из промежуточных этапов, или он проснулся однажды утром в своем доме в портовом городе Ассосе, посмотрел на конкретные рыбачьи лодки и не менее конкретные рыболовные сети и внезапно все понял?
Есть еще один вопрос, на который, конечно же, нет и не может быть однозначного ответа: что случилось бы, проживи Платон дольше?
Решился бы Аристотель однажды в присутствии всех учеников подняться и вступить со своим духовным отцом в открытый спор?
13
Отец демонстрировал большое уважение писателям, которые приходили в его типографию в Нижнем городе.
Их было не так уж много. Большинство предпочитали попытать удачу в крупных тель-авивских издательствах, а получив отказ, расставались со своей мечтой. Лишь некоторые, самые упрямые или самые отчаявшиеся, решались напечатать свое сочинение за собственный счет, и никто, за исключением одного автора, не возвращался к моему отцу, чтобы выпустить следующую книгу. Обычно они могли рассказать всего одну историю – историю своей жизни, и безразличие, с каким ее встречали читатели, повергало их в уныние.
«Даже мои родственники не удосужились прочитать мою книгу, – жаловались они отцу. – Даже мои дети!» Он их утешал, успокаивал, клал руку им на плечо и объяснял, что путь книги к читателю не близок, и он слышал, что некоторые наши писатели, здешние, из Хайфы, получали благодарственные письма от читателей из дальних стран – даже из Скандинавии! – много лет спустя после выхода книги. «Из Скандинавии? Правда?»