ты бы на кашу намолол к завтраку. Ни горсточки крупы нет.
— Сынок, глянь-ка, какое небо красное: ночью ветер поднимется. Подопри крышу жердями, чтоб не растрепало.
— Не забудь, сынок, масло в именье снести.
И Микутис бегал, суетился, ни разу не попытавшись отговориться. Плакать он отвык. Даже слез у него не было, испарились они под ветром, выело их едким избяным дымом. Бывало, раньше он с боязнью глядел на видневшиеся вдали хоромы имения, а теперь вот самому пришлось относить туда немцам подать. У матери была всего одна корова, и ей приходилось по капле собирать сливки, сбивать масло и относить немцам. Немцы требовали не только масла. Часто мать завязывала в платок яйца, шерсть, а иногда даже свиную щетину или старое тряпье. Немцам годилось все: они ели и крестьянское масло, и яйца. Только Микутис никак не мог сообразить, на что им щетина и старое тряпье. Мужики в деревне рассказывали, что на тряпье они разводят вшей, а из них давят масло.
Когда Микутису пришлось первый раз итти в поместье, дядя Юозас научил его, как надо итти: по тропинке, через сад, потом — в каменные ворота и свернуть к большому дому. Вот там-то немцы как раз и принимают у мужиков масло.
Еще предупредил его дядя Юозас, что мальчик, повстречавшись с немцем, должен обязательно снять шапку и сказать «моен». Микутис боялся забыть это слово и, пока шел по дороге, все время твердил «моен». Перемахнет через ров — «моен», увидит булыжник — «моен».
Дойдя до помещичьего сада, мальчик, обдернув на себе пиджачок, перевязал узелок, зашел в росистую траву, вытер одну грязную ногу — «моен», вытер другую — «моен». Хотел уже войти в ворота имения, но в это время оглянулся и замер: между двумя пригнутыми молодыми дубками висел теленок, подтянутый за ноги веревками. На земле, под теленком, как огромный кот, сидел на корточках человек. В воздух поднимались клубы дыма. Может быть, человек подпаливал теленка? Нет, он только курил трубку и длинным ножом снимал с него шкуру. Это был немец. Вспомнив наставления дяди Юозаса, Микутис сейчас же стащил с головы шапку и вдруг совсем позабыл это самое слово. Постояв минутку и тут только сообразив, что немец, свежевавший тушу, даже не глядит на него, мальчик попятился назад и залез в кусты малины. Сколько Микутис ни ломал себе головы, сколько ни вертел языком, — так он этого чортова слова и не припомнил. А ведь подойдешь, не поздоровавшись — немец разозлится. Развязав платок, мальчик поставил тарелку с маслом на дорожку, а сам быстро нырнул в овраг. Потом по канавам, пригнув голову, чтобы его не заметили, он бегом возвратился домой.
Микутис рассказал матери про все, что видел в имении, и про то, как он забыл слово «моен». Матушка его не похвалила, обозвала ротозеем и больше уже не посылала одного в имение. Все это происходило в начале зимы, когда мальчик не умел еще ни скотину покормить как следует, ни землю вспахать. Потом он уже один ходил к немцам, относил зерно, лен, а раз даже наплевал им в колодец.
Когда наступила весна, мальчик запряг в плуг слепую кобылу и вышел в поле. Вся семья собралась посмотреть, как он станет пахать. Трудно приходилось ему со слепой кобылой: для того, чтобы она шла прямо по борозде, брат Микутиса вел лошадь под уздцы. Плуг не слушался пахаря: он то слишком глубоко уходил в землю, то еле скрёб по поверхности. Микутис не мог даже смахнуть струившийся в глаза пот: чуть поднимешь пальцы от плуга, как он сейчас же вверх. Задевая за кочки, спотыкаясь и снова поднимаясь, расшибая ноги о камни, часто едва различая борозду сквозь набегавшие слезы, мальчик до крови кусал губы, чтобы не разрыдаться. Яростно, длинными ломтями врезал лемех черную, дыбом встававшую землю. У Микутиса то и дело спадали штаны; то и дело развязывались гужи. Все это приходилось подтягивать, подвязывать. Обороняясь от мух, кобыла Фриц хлестала Микутиса хвостом по лицу. Рассерженный мальчик пинал ее ногами, обзывал германцем. Брат, тащивший кобылу под уздцы, все время хныкал, что лошадь наступает ему на пятки и мордой слюнявит голову.
Больная мать, присев у межи, еще больше расстраивала Микутиса:
— Ой, пахарь ты мой, сиротинка моя! Не будет хлеба от такой пахоты. Людей попрошу, может, кто-нибудь возьмет нашу землю исполу…
Пропахав до полудня, мальчик выбился из сил и уже не шёл, а волочился, вцепившись в плуг. Грубая, холщевая рубаха, насквозь пропитанная потом, прилипала к его спине, присохшая грязь сковывала голени точно железным обручем. Солнце припекало все крепче. Пашня пылала и колыхалась перед глазами, как озеро. Кобыла, разомлев от жары, повесила голову, вылупив белые, как яйца, глаза.
До сумерек Микутис пахал, потом выпряг лошадь, пошел на речку вымыть ноги и тут же, ослабев, крепко заснул. Снились ему одни только вороны, прыгавшие по вспаханным бороздам и с карканьем летавшие над его головой. Вороны покрыли поля, закрыли всё небо, сидели на Фрице, на плуге. Микутис бил их кнутовищем, брыкал ногами. А мать, сидя на меже, стонала:
— Не будет, сынок, хлеба при такой пахоте, не будет…
Микутис не отрывался от плуга, пока не вспахал большой кусок поля. С первого же раза нетрудно было различить, где мальчик пахал в первый день, где во второй. Борозды второго дня легли уже ровнее, а борозды третьего дня протянулись, как отрезанные ломтики. — не отличишь от работы старого пахаря. Прежде слепая лошадь двигалась только тогда, когда ее вели под уздцы, но как только Микутис научился подтягивать поводья, она зашагала, словно прозревшая.
После пахоты пришлось боронить. Часто Микутису трудно было сообразить, работает он или спит. Днем и ночью мальчик видел перед собой только поля, озаренные солнцем, землю, пылившую из-под бороны, оводов, которые, как огненные искры, носились над лошадью, слышал только воронье карканье да крики чибиса. Ноги мальчика, постоянно обрызганные росой и покрытые грязью, а потом обожженные солнцем, потрескались кровавыми «петушками», ступни разворотились на подобие гриба ольховика. На подошвах, отбитых пальцах выросла короста, она лопалась, гноилась и снова нарастала. Микутис потерял сон. Он переворачивался с бока на бок, свёртывался в клубочек, растягивался навзничь, ничком. Ноги были обвязаны примочкой из квасной гущи, в голове стучало. Сон не шел. Сквозь дырявую кровлю он видел звезды… Слышал, как ухает сова. Иногда амбар так ярко озаряла молния, что можно было разглядеть даже бегавших по полу мышей. Снова светало, звезды угасали, и грудь