Влад был прав. Этот год был длиной во всю мою жизнь, но это была совсем иная жизнь. Все, что было до – это сущий ад; все, что после – это рай с той, кого я любил. Я не знал, как было приятно получать в ответ не ненависть, а тепло. Получать не насилием, а добровольностью. Стоило лишь мне измениться, как Влада пошла мне навстречу и стала совсем другой. Женственной, умеющей дарить ласку и тепло, лишь бы я не применял к ней силу и относился так, как она того заслуживает. А заслуживала она многого и большего.
Не заслуживала она моей любви – дикой, безумной и насильственной. Насиловал лису, потому что не хотел отпускать, хотел – присвоить. Не хотел отпускать, потому что уже тогда чувствовал, что что-то идет не так. Она была для меня не обычной девочкой с ненавистной фамилией Отрада, она, к ее сожалению, становилась для меня чем-то большим, и это злило меня и одновременно дарило чувство полета – маленькая Отрада что-то закладывала внутрь, в глубины моей черствой души.
Теперь все, что мы подарили друг другу в плане чувств и эмоций за эти месяцы после «реабилитации» - не сравнить с тем, что было между нами ранее.
Ранее были тонны ненависти. Сейчас у нас была семья, и как же хреново было осознавать, что мне придется отпустить все, что раньше я считал своим.
Я понимал: попытавшись сейчас удержать Владу, я не верну себе ее расположение. Только усугублю свое и так шаткое положение. Затеянное Владом раскрылось. Раскрылось без моего ведома, потому что сам бы я никогда не признался в этой масштабной лжи.
Отпускаю. Честно отпускаю в надежде видеть сына и изредка – ее, свою лису. Крепко сжимаю край стола своими пальцами, уже руки устали сжимать бесполезное дерево в своих руках.
Отпускаю, но буду присматривать. До боли и хруста буду сдерживать себя и стараться не натворить лишнего, но присматривать за ними буду. Снимаю к чертям рубашку, потому что становится невыносимо жарко на этой кухне, в которой больше никогда не разольется детский смех и радость жизни.
Отпускаю, но обещаю обеспечить их всем. Если она думает, что больше никогда меня не увидит, то моя жена глубоко ошибается. Я всегда буду рядом, просто на расстоянии. Постараюсь держаться как можно дальше, насколько это вообще возможно.
Пусть уходит, так будет лучше для нее - лисе будет лучше без меня, потому что она так и не смогла забыть все то, что я проделывал с ней. Это невозможно, так пусть же уходит.
Остаюсь в квартире один. Квартира, над которой я работал долгое время, отвечает мне мрачным молчанием.
И к чему было устраивать аварию и весь этот цирк? Следом же отвечаю себе на этот вопрос: эти месяцы рядом с ней были прекрасны. Я понял, как женщина может отвечать теплом, когда к ней относишься с тем же. Я понял огромную разницу между ненавистью в насилии и любовью в добровольности.
В тихой и мрачной квартире я вспоминаю, как мне нравились ее чувства – не вынужденное чувство ненависти, а добровольное – любви и тепла, заботы и прощения. Вспоминаю, как боялась меня поначалу, ведь в первые недели и месяцы, когда лиса еще не готова была привезти ко мне сына, я был для нее незнакомцем.
Влад сделал все, чтобы я за какие-то месяцы изменил мимику, интонацию и поведение – полгода я работал над собой, чтобы лиса никогда не чувствовала во мне прежнего Арбина. Только все равно вздрагивала – в ванной, в спальне, на кухне за завтраком порой смотрела на меня с опаской, но я не сдавался. Менялся ради нее, ради возможности увидеть своего сына, и когда я подарил ей все хорошее, что нашел в своей груди, она подарила мне все прекрасное, что имела в себе. Она подарила мне себя полностью и целиком, но теперь ушла. Простить – сил не хватило. Да и невозможно простить такую ложь и такое притворство, черт возьми!
Я сдался. Может быть, это к лучшему? Потому что невозможно сделать больше ничего, кроме применения силы. Не хочет слушать лиса, больше не хочет, а я и пальцем ее не трону впредь. Нет, лучше буду стол сжимать до посинения, чем встану и начну удерживать ее силой. Тем более, на глазах собственного ребенка.
Нет, ни за что. Пусть уходит, но я помогу ей во всем.
По-прежнему сжимаю столешницу руками до белых костяшек, а затем резко отпускаю и тут же вздрагиваю от неприятных ощущений в области груди. Кажется, боль пронзает где-то внутри.
К черту ее, эту паршивую боль. Ты слишком многое натворил, а после этого еще и мечтаешь, чтобы она захотела остаться…
Не желая чувствовать ее – эту ноющую и порой резкую боль в груди, я вновь хватаюсь руками за стол и сжимаю дерево до боли в пальцах.
Вот твоя расплата, Арбинский. Одиночество.
Потому что она не вернется, и это ее право.
Отпускаю. Пусть она уходит. И я клянусь, что не посмею и пальцем тронуть того, кто захочет когда-нибудь сделать ее – мою лису – счастливой.
Безвольно опускаю голову на напряженные и сжатые вокруг стола руки. Судорожно выдыхаю от этой пронзившей мысли, а лиса тем временем, скорее всего, уже садится в такси.
Моя лиса имеет право на счастье. Главное, клятву не нарушить… Хотя, кому я вру? Самому себе?..
ЭпилогВ эпилоге данной книги могли бы быть совсем иные строки, будь в этом романе совсем другая героиня. Все было бы несколько иначе, если бы люди на протяжении своей жизни не познавали прощение и любовь, а это значит, что и в этой книге мог бы быть совсем другой конец, и выглядел бы он примерно так…
«Руки дрожат и совсем не слушаются меня, они прикасаются к немного выпуклому животу в защитном и оберегаемом жесте. Внутри меня что-то медленно начинает рушиться, и даже теплое прикосновение рук к моим плечам не способно остановить лавины снега в моем сердце. Снег этот, его лавины подбираются в самое сердце, обволакивая во мне все живое и делая его заледеневшим.
Теплые мужские руки ложатся на мои плечи, не желая оставлять меня в покое, который мне только снился. Мне кажется, я более не способна любить, и следом задаю себе вопрос: а была ли я когда-нибудь способна - любить?
Две тысячи пятый год. Когда-то ты лишил меня всего, испортил меня и мою жизнь, растоптал меня, а теперь оставил в моем сердце снежную лавину, и растопить ее попросту некому. Две тысячи девятый год – я смотрю в телевизор, где транслируют видео, как автомобиль неоднократно переворачивается, а затем воспламеняется, подобно спичке. Автомобиль Арбинского Артема, важного человека в чьем-то жестоком огромном мире. Важного, но только не в моем мире.
Зачем жил этот человек? Зачем он родился? Чтобы по нему не скорбели после его смерти? Чтобы попросту некому было стоять на его похоронах?
- Мама, мама! Мама, с какой же он скоростью ехал? Ты посмотри, сколько раз он перевернулся! Мама, дяденька что, специально себя убил?
Дяденька… Я смотрю на повзрослевшего Артема и до рези в глазах слышу его «дяденька». Этот дяденька - твой отец, вот только вряд ли человек без имени одобрит эту правду. Человек без имени все прекрасно понимает – и мое состояние, и волнение, и боль, но не понимает, почему я не могу его полюбить – полюбить человека без имени.