И в этом нет ни грана преувеличения, потому что преклонение перед Герценом и Огаревым (к тому же бывшим дальним родственником Сухово-Кобылиных) предшествовало поступлению Александра в университет, влекло его в эти старые стены, придавая особую прелесть ожидаемым общениям.
Александр Сухово-Кобылин поступил на физико-математическое отделение университета, но счастье его было омрачено: Герцен и Огарев находились в тюрьме, по университету прокатилась волна арестов после того, как студенты выгнали из аудитории профессора права Михаила Яковлевича Малова за его грубость и апологетику власти. Поводом, конечно, была грубость профессора по отношению к студентам, но истинной причиной оставались нравы университетской независимой республики, не терпевшей насилия и соответственно воспринимавшей официальную власть как крайнюю степень его проявления. Меры были приняты крутые. Зачинщики бунта, среди которых был Герцен, оказались в карцере, затем в тюрьме, а затем их и вовсе выслали из Москвы за намерение создать тайное общество!
Но постепенно студенческая жизнь захватила Сухово-Кобылина. В год его поступления был принят новый устав, по которому вводились дополнительные дисциплины для студентов всех отделений без исключения. Предполагалось уже с первого курса приобщать студентов к различным областям знаний. Ведь почти каждый профессор в университете был специалистом в нескольких отраслях науки. Сухово-Кобылину повезло — он попал в замечательные руки: профессор П. С. Щепкин читал лекции по дифференциальному и интегральному исчислениям, профессор Д. М. Перевощиков — по астрономии, профессор И. И. Давыдов преподавал высшую алгебру и был при этом критиком, историком, философом, филологом, латинистом и эллинистом. М. А. Максимович вел курс естественных наук и славился как ботаник, историк, физик, фольклорист и писатель. Минералогию и сельское хозяйство преподавал профессор М. Г. Павлов. Но, пожалуй, самой большой популярностью пользовались лекции профессора Н. И. Надеждина, последователя Шеллинга, издателя прославленных журналов «Телескоп» и «Молва», специалиста по археологии и изящным искусствам.
О Николае Ивановиче Надеждине и его лекциях оставили свидетельства В. Г. Белинский, Н. В. Станкевич, И. А. Гончаров и многие другие, кому посчастливилось стать его слушателями. Вскоре Николай Иванович стал посещать салон Марии Ивановны. Сохранилось письмо Надеждина к Марии Ивановне, написанное спустя несколько лет. В нем раскрываются многие черты характеров и университетского профессора, и его корреспондентки, оживает атмосфера дома Сухово-Кобылиных, в который попал этот сын бедного священника из рязанского села.
«Вы, казалось мне, поняли меня, оценили и дали почувствовать мне самому, что я могу еще что-нибудь значить не для одного себя… Первое искреннее, пламенное чувство мое было к вам… Меня даже подозревали, что я влюблен в вас, с таким восторгом я говорил о вашей ко мне дружбе». На лето Надеждин был приглашен в подмосковное имение Сухово-Кобылиных, село Воскресенское на берегу Десны, и сделано это было не только из соображений гостеприимства и расположенности к профессору: практичная Мария Ивановна считала, что Елизавета должна прослушать курс лекций Надеждина по эстетике.
В селе Воскресенском и начался описанный в «Былом и Думах» роман Надеждина с Елизаветой Васильевной Сухово-Кобылиной, будущей графиней Салиас де Турнемир, будущей писательницей Евгенией Тур. В ту пору было ей 19 лет, она была романтической, во многом экзальтированной барышней, напитанной любовными романами и возвышенными идеалами. Вместе со своим тридцатилетним наставником они читали летними вечерами, вместе мечтали, бродя по аллеям парка, и случилось то, что не могло не случиться: «Пора пришла — она влюбилась…» Влюбилась со всей горячностью и страстностью натуры, унаследованной от своей матери.
Но Мария Ивановна была совершенно спокойна — уверенная в том, что Надеждин поклоняется ей, она не замечала расцветающего на ее глазах романа до такой степени, что предложила Николаю Ивановичу поселиться у них в Москве (к тому времени Сухово-Кобылины жили уже не в Огородниках, а в самом центре, напротив Страстного монастыря, в доме Римского-Корсакова, вошедшего в историю культуры под названием «дома Фамусова»).
Здесь, в этих стенах, и произошел скандал, достойный сюжета комедии, разыгравшейся в доме Фамусова.
Перехватив одно из писем влюбленной пары, Мария Ивановна потребовала от Надеждина сжечь всю переписку на ее глазах, грозила ему дуэлью с полковником или Александром. Ничем не помогло заступничество С. Т. Аксакова, узнавшего о романе от Белинского, с которым Надеждин был откровенен. Надеждин, уповавший в глубине души, что ему отдадут Елизавету Васильевну в жены, решился на серьезную жертву — он покинул университет и написал письмо Марии Ивановне: «В прошлую среду я подал прошение о моей отставке, она принята… Итак, все мои связи с прошедшим кончились; все, что было приобретено мной для будущности, в поте лица, ценою кровавых трудов, — все это уничтожено в одно мгновение… Теперь я снова превратился в прежнее ничто, с которого начал бедное, злополучное свое существование. Не думайте, чтобы это пожертвование ничего мне не стоило… этот быстрый, решительный переворот не оставляет мне в перспективе ничего, кроме безотрадного мрака. Куда я денусь? Что из меня будет?.. Мне известна жизнь во всей ее отвратительной наготе. Я знаю, что в ней нельзя иначе двигаться вперед, как ползком, нельзя иначе поддерживаться, как подлостью и грабительством. Но я до сих пор не позорил своих колен, не осквернял своих рук. Это составляет мое утешение, мою гордость…»
Надеждин уехал в Петербург хлопотать о месте вице-губернатора, Елизавета Васильевна захворала, в доме Сухово-Кобылиных не прекращались скандалы, в которые включились уже и отец, и Александр, разъяренный упрямством сестры, готовой на мезальянс.
11 февраля 1836 года Елизавета Васильевна записала в своем дневнике (она вела его в форме писем к Надеждину): «Долгое сравнительное спокойствие разразилось страшной бурей вчера. Слушай, а как мне тяжело говорить тебе, но я должна сделать это… Не знаю, об чем, как завязался разговор, но я не думала, чтобы они метили на тебя. Маменька говорила: „Не выйдешь по своей воле замуж“. Пришел папенька, спросил, что такое, ему сказали — и началась история. — „Кого тебе надобно? этого…“ — и стали говорить то, что я скорей умру, нежели перескажу тебе. Я терпела пытку, но между тем, защищая тебя, я забыла, с кем говорю. Папенька сказал: „Я ему голову сорву“. Я ответила: „А в Сибирь“. „Позвольте мне идти в Сибирь“, — сказал, вскочив, бледен, как снег, а глаза, как угли, брат мой, — „чтоб только имя Сухово-Кобылиных… (я не помню, что тут), а после Надеждина, который в театральной школе, чулан с актрисами…“. Это докончило — я не помню, что говорила брату, но, вероятно, что-нибудь прекрасное, потому что отец так схватил меня за воротник платья, что задушил бы. Как он меня бранил, я тебе этого сказать не могу. Никогда я ничего подобного и не слыхала. Даже на другой день нашего прощанья у окна — тогда они боялись уморить меня. Он втолкнул меня в комнату, когда маменька отняла меня у него, и сам пошел за мною, говоря, что убьет меня… И это правда — он убьет или так запрет, что мне нельзя будет повернуться. Я это знаю. Я не могу повторить тебе всего, я не помню, я знаю, что продолжалось часа пол и было бы слышно за два дома, голоса отца и брата. Меня просто били».