Самоубийство само за себя говорит, глашатаи ему не нужны. Разговоры, в которые он меня втягивал, чурались голоса и слов, они падали куда-то в глубь скорбящей души, сплетаясь там в одну-единственную, непрерывную речь без начала и конца. Речь эта, кружа, хоть и жаждала упокоиться в тишине, вырастала отовсюду, расцветая пышным цветом в каждом неизреченном слове, в каждой мысли, вопрошавшей о мотивах учиненного им насилия и утыкавшейся в беззвучную пустоту, куда не проникает даже отдаленное эхо ответа. Всплывали только немые картины, снова и снова вид мертвого брата в ванне, словно Марат после визита Шарлотты Корде. Он теперь все время был мертвый, всякая мысль о нем замирала и коченела, словно он и не жил никогда, словно всякий миг его жизни был лишь подготовкой, еще одним шагом на пути в эту ванну злосчастную. И я спрашивал себя: когда же он вступил на этот путь, в конце которого оказалась ванна? Неужели всякий смех, каждая секунда радости уже были отравлены — как, к примеру, вот в эти, запечатленные на снимке послеполуденные часы, несколько недель спустя после рождения сынишки, нашего первенца? Я смотрел на фотографию, мой брат в плетеном кресле с младенцем на руках, он смеется — может, он уже только прикидывается, а на самом деле уже свернул на роковую дорожку? Но даже если поверить в правдивость снимка, в неподдельность этого смеха, легче от этого не становится. Ибо это означало, что решение он принял потом, после, и что визит к нам никак на его решение не повлиял — это в лучшем случае. А в худшем получалось, что сам визит стал еще одним доводом не в пользу жизни. И косвенные улики на сей счет имелись. Моя просьба помыть руки перед тем, как подойти к колыбели, несомненно, его оскорбила. Он наверняка решил, что я считаю его грязным, вижу в нем источник опасности для малыша, хотя мне ли было не знать, сколь скрупулезно соблюдает он личную гигиену. Надо было сказать ему, что мы требуем этого от каждого гостя, что я понимаю, насколько чрезмерны подобные предосторожности, но я вступил в новый жизненный этап, и забота о ребенке для меня на первом месте. Мне, однако, было не до таких тонкостей, не до ранимости его души, если это хоть как-то угрожало здоровью сына. Мог ли я подумать, что, возможно, замечанием своим подталкиваю брата в сторону ванны? А саркастические разглагольствования насчет всеобщей обывательской тупости, которые я позволил себе после, во время нашей совместной прогулки — вдруг он принял их за чистую монету и на свой счет? Я-то всего лишь хотел преуменьшить в его глазах привлекательность нашего города, лишь бы он не подумал, будто я возомнил о себе бог весть что, раз обосновался, что называется, в мегаполисе. Лишь бы он мне не завидовал — вот я и честил недостатки здешнего житья-бытья, толкучку, хамство, необязательность уговоров и отношений, — но, быть может, этими своими инвективами только подбросил ему доказательств, что люди вообще злы, а жить не очень-то и стоит?
Всякое воспоминание требовало перепроверки.
И всякое слово.
В строгом смысле он даже не вполне был мне братом.
Точное обозначение такого родства — «единоутробный брат».
Мы были братьями по матери, не по отцу, но не чувствовали никакой половинчатости нашего братства. Напротив, старались подчеркнуть полноценность. Но не оттого, что взаправду ощущали голос крови, сколько ни пытались себе это внушить. Истинный характер нашего родства раскрывает одна история, которую мало кому можно рассказать — от стыда, от боли, от того и другого вместе.
Наша мать росла младшей из двух дочерей в семье шорника, хозяина собственной мастерской, в небольшой захолустной деревеньке на берегу реки. После школы она перебралась в ближайший город, где работала в барах и чайных, свела знакомство с химиком, в двадцать два года забеременела и ноябрьским днем произвела на свет сына. Было это в год, когда битлы прославились больше Иисуса, «Луна 9» прилунилась в Море бурь, а рефери Готтфрид Динст на стадионе «Уэмбли» лишил Беккенбауэра с товарищами звания чемпионов мира. Город был — дыра дырой. Хотя и живописно расположен. Но жизни — никакой. Из развлечений главный аттракцион — танки, когда они длинными колоннами ползли на полигон. Самый большой в стране танковый гарнизон. Казармы, плац, завод боеприпасов. Город, который навещают только проездом, — туристы направлялись дальше и выше, на знаменитые курорты в близлежащих горах. Межеумочное место. Полно солдатни, что вечерами валом валила в кабак, где работала эта молодая женщина. С отцом своего ребенка она рассталась и вышла замуж за младшего отпрыска уважаемого семейства, человека совсем не глупого, но неуравновешенного, к тому же с криминальным прошлым — отсидел два срока за имущественные преступления. От него она родила второго сына. Меня. Потом развод. Старшего сына она оставила на его родителя, а сама сошлась с новым мужчиной, вдовцом с двумя маленькими детьми, мальчиком и девочкой, это теперь были мои сводные брат и сестра. Старшего своего брата я после этого видел лишь изредка.
Он был посредственным учеником и слаб здоровьем. Искривление позвоночника. Плохое зрение. Очки с толстенными стеклами. В школе впервые заявляет о себе таинственная и зловещая роль застекленных створок в его судьбе: первую, дверную, он, не заметив, пробивает головой. Памятью об этом на всю жизнь остаются шрамы вокруг глаз и на висках. Оттрубив девять лет в средней школе, он идет в обучение на пекаря-кондитера. Тут происходит его вторая встреча со створками, когда он повторяет трюк Бастора Китона из фильма «Пароходный Билл», а именно: работая на вилочном погрузчике, исхитряется сорвать с петель и уронить на себя стальные ворота. Вес — полтонны. В живых он остается чудом, только потому, что в створках ворот, аккурат в том месте, которым они обрушиваются ему на голову, оказывается застекленное окошко. Результат: сплющивание четырехсантиметрового позвонка на один сантиметр. Инвалидное кресло. Многомесячная реабилитация. Сильные болеутоляющие — трамадол, оксикодон, героин. Потом курс отвыкания с метадоном. Начинает работать в ночлежке. В свободное время нарды. Снова начинает вставать, но ходит мало. На всю жизнь привязан к родному городу. Не выезжает почти никуда, о дальних путешествиях и говорить нечего. В городе его знает каждая собака. В конце жизни обращение в христианство — становится прихожанином ультрасовременной, нетрадиционной общины пятидесятников. И, наконец, смерть декабрьским днем у себя дома от преднамеренной передозировки героина. Женат ни разу не был, детей не оставил, долгов тоже. Доскональное завещание. Прах его развеян над озером холодным мартовским днем четыре месяца спустя после его смерти.
Поначалу-то казалось, что ему свезло больше. Отец, у которого он рос, был служащим, с надежной работой и приличным жалованьем. Брат и его сводные братья-сестры жили в доме с современными, герметичными окнами. В холодное время года там не шел пар изо рта. От него, в отличие от меня, не несло топливным мазутом. У них дома не торчала посреди квартиры вечно требующая «подкормки» мазутная печь, которую надо было заправлять самому, всякий раз отправляясь с бидоном в подвал, где стоял топливный бак с насосом и приспособленной к насосу вместо нормальной качалки старой сломанной отверткой. Чтобы накачать полный бидон, надо было сорок раз выжать рукоять отвертки с крайней верхней точки на крайнюю нижнюю, что было не так-то просто, потому что качать приходилось, стоя на коленях на узком бетонном порожке за тяжелой железной дверью, которую, закончив дело, полагалось закрыть, а закрывалась она с натугой. Потом из подвала по четырем ступенькам лестницы надо было притаранить бидон наверх и аккуратно, мелкими порциями, залить в печку, которая, невзирая на все меры предосторожности, нет-нет да и «плевалась», выплескивая топливо через край воронки. После чего следовало — но только туалетной бумагой! — тщательно отереть мазут со щитка термостата, который, ни к селу ни к городу, торчал прямо под воронкой. Ибо если вытирать клочком ваты, что редко удавалось с первой, но кое-как с пятой, если не шестой, попытки, волокна от ваты забивались в шлиц тумблера-ползунка, после чего регулировать температуру становилось практически невозможно. Печка или тлела едва-едва, или полыхала адским пламенем, раскаляя воздух до тридцати градусов и за какой-нибудь час выжирая всю заправку. А комната уж вскоре опять выстуживалась.