— И в школе тоже?
— Да. А что?
— Тебя никто больше не дергает за волосы?
— Конечно, нет.
— И ты никого больше не поджигаешь?
— Ну, тогда мне было тринадцать, — сказала она надменно. — Чем ты расстроен, папа?
Она сидела на кровати: на ней был белый нейлоновый халат. Он любил ее и тогда, когда рядом была ее дуэнья, но еще больше — когда дуэньи не было; у него уже мало оставалось времени на то, чтобы любить, он не мог терять ни минуты. Он словно провожал ее в путешествие, провожал недалеко, остальной путь ей придется проделать одной. Годы разлуки надвигались, как станция, когда едешь в поезде, но ей они сулили дары, ему же — одни утраты. В этот вечерний час он как-то особенно остро ощущал жизнь; не из-за Готорна — загадочного и нелепого, не из-за жестокостей, которые творились государствами и полицией, — все это казалось ему куда менее важным, чем неумелые пытки в школьном дортуаре. Маленький мальчик с мокрым полотенцем в руках, которого он только что вспомнил, — интересно, где он сейчас? Жестокие приходят и уходят, как города, королевства или властители, не оставляя за собой ничего, кроме собственных обломков. Они тленны. А вот клоун, которого в прошлом году они с Милли видели в цирке, — этот клоун вечен, потому что его трюки никогда не меняются. Вот так и надо жить: клоуна не касаются ни причуды государственных деятелей, ни великие открытия гениальных умов.
Уормолд, глядя в зеркало, стал строить гримасы.
— Господи, что ты делаешь?
— Хотел себя рассмешить.
Милли захихикала.
— А я думала, что ты грустный и чем-то озабочен.
— Поэтому мне и захотелось посмеяться. Помнишь клоуна в прошлом году?
— Он упал с лестницы прямо в ведро с известкой.
— Он падает в него каждый вечер в десять часов. Нам бы всем не мешало быть клоунами, Милли. Никогда ничему не учись на собственном опыте.
— Мать-настоятельница говорит…
— Не слушай ее. Бог ведь не учится на собственном опыте, не то как бы он мог надеяться найти в человеке что-нибудь хорошее? Вся беда в ученых — они складывают один плюс один и всегда получают два. Ньютон, открывая закон притяжения, основывался на опыте, а потом…
— А я думала — на яблоке.
— Это одно и то же. Понадобилось только время, чтобы лорд Резерфорд расщепил атом. Он тоже учился на собственном опыте, так же как и люди Хиросимы. Эх, если бы мы рождались клоунами, нам бы не грозило ничего дурного, кроме разве небольших ссадин… Да еще в известке немного перемажешься. Не учись на собственном опыте, Милли. Это губит душевный покой.
— А что ты делаешь сейчас?
— Хочу пошевелить ушами. Раньше я умел. А вот теперь не получается.
— Ты все еще скучаешь по маме?.
— Иногда.
— Ты все еще ее любишь?
— Может быть. Время от времени.
— Она, наверно, была очень красивая в молодости?
— Да она и сейчас не старая. Ей тридцать шесть.
— Ну, это уже старая.
— А ты ее совсем не помнишь?
— Плохо. Она ведь часто уезжала, правда?
— Да, часто.
— Я все-таки за нее молюсь.
— О чем ты молишься? Чтобы она вернулась?
— Конечно, нет, совсем не об этом. Мы можем обойтись и без нее. Я молюсь о том, чтобы она опять стала доброй католичкой.
— А я вот не католик.
— Ну, это совсем другое дело. Ты не ведаешь, что творишь.
— Да, пожалуй.
— Я не хочу тебя обидеть, папа. Но так говорят богословы. Ты будешь спасен, как все добрые язычники. Помнишь, как Сократ и Сетевайо.
— Какой Сетевайо?
— Король зулусов.
— О чем ты еще молишься?
— Ну, конечно, последнее время я больше налегала на лошадь…
Он поцеловал ее и пожелал спокойной ночи. Она спросила:
— Куда ты идешь?
— Мне надо кое-что уладить насчет лошади.
— Я причиняю тебе ужасно много хлопот! — сказала она не очень уверенно. Потом сладко вздохнула и укрылась простыней до самой шеи. — Как чудесно, что всегда получаешь то, о чем молишься, правда?
4
На всех углах ему предлагали: «Такси!», — словно он был приезжим, и вдоль бульвара через каждые несколько метров к нему по привычке, сам не веря в успех, приставал какой-нибудь сутенер: «Разрешите услужить вам, сэр?» — «Я знаю всех хорошеньких девочек». — «Хотите красивую женщину?» — «Открытки?» — «Угодно посмотреть возбуждающий фильм?» Они были еще совсем детьми, когда он приехал в Гавану; он, бывало, оставлял их постеречь машину и давал за это пять сентаво, и хотя они старели вместе с ним, привыкнуть к нему они так и не могли. Для них он все равно не был местным жителем, так и остался вечным туристом. Вот они и привязывались к нему: рано или поздно он, как и все остальные, захочет посмотреть «сверхчеловека», дающего сеанс в публичном доме «Сан-Франциско». Ну что ж, они по крайней мере тоже не желали учиться у жизни.
На углу Вирдудес его окликнул из «Чудо-бара» доктор Гассельбахер:
— Куда это вы так спешите, мистер Уормолд?
— У меня деловое свидание.
— Всегда есть время выпить рюмочку виски. — По тому, как он произнес слово «виски», было ясно, что у него время нашлось, и не на одну, а на много рюмок.
— Я и так опаздываю.
— В этом городе никто никуда не опаздывает, мистер Уормолд. А у меня для вас припасен подарок.
Уормолд вошел в бар. Он горько усмехнулся:
— Кому вы сочувствуете, Гассельбахер, Востоку или Западу?
— Востоку или Западу чего? Ах, вот вы о чем. А мне-то до них какое дело?
— Что вы хотите мне подарить?
— Я попросил моего пациента привезти их из Майами. — Гассельбахер вынул из кармана две маленькие бутылочки виски: одна была «Лорд Кальверт», другая — «Старый портняжка». — У вас есть? — спросил он с беспокойством.
— «Кальверт» есть, а «Портняжки» нет. Очень мило, что вы вспомнили о моей коллекции, Гассельбахер.
Уормолда всегда удивляло, что он продолжает существовать для других даже тогда, когда его нет перед глазами.
— Сколько у вас теперь?
— Сто, вместе с пшеничным и ирландским. Семьдесят шесть шотландского.
— Когда вы их выпьете?
— Может быть, тогда, когда дойду до двухсот.
— Знаете, что бы я сделал на вашем месте? — спросил Гассельбахер. — Играл ими в шашки. Бьешь шашку — выпиваешь бутылочку.
— Это идея.
— Шансы уравниваются, — сказал Гассельбахер. — В этом вся прелесть. Лучший игрок вынужден больше пить. Подумайте, как здорово. Налейте себе еще рюмку.