Покуда генеральный директор министерства здравоохранения беседовал со мной по телефону, я переживал, во имя прав человека и конституции, упоительнейшее приключение с Сесилией, амазонкой моей конькобежной и воднолыжной. Она хорошела и температурила день ото дня и таяла на глазах, хотя они с Тео продолжали под шумок изнурять друг друга поцелуями.
Я так утомился от этого варикозного разговора с генеральным директором министерства здравоохранения, что голословно как дважды два доказал ему, что я – лучший на свете врач. Такому-то бездарному ослу!
XX
Преабсурднейшим образом меня сочли сумасшедшим, а речи мои – бредом; яснее ясного было, что меня не слушали без задних ног и задней же мысли.
Заговариваясь на всю длину кабеля, мне позвонил уполномоченный министерства общественного благосостояния и сообщил, что мне присуждена медаль, как водится, двусторонняя и двусмысленная. Я ответил ему, что предпочел бы ремонтника субмарин или окарину, чтобы побаловать концертом Сесилию, звезду мою музыкальную. Надо сказать, что в стремлении привлечь меня на свою сторону лестью mutatis mutandis{13} они готовы были пресмыкаться многократно любым манером и даже дать мне медаль Городского Головы за заслуги перед родиной. Я уточнил, что медалей мне нужно три штуки, двадцать седьмого калибра и с двойной броней. Лично мне было очень важно знать, сколько им добавить сосисок, чтобы состряпать отменную солянку. Но уполномоченный, как просфоры объевшись, стоял на своем и уверял, что правительство желает таким образом вознаградить меня за героизм и доблесть, проявленные на посту директора Корпуса Неизлечимых. Я осведомился, как они измеряли эти две моих добродетели – исходя из их силы света или баллистической перкуссии. Он ответил, что мне обеспечена единогласная поддержка правительства, как будто при таком раскладе две дюжины человек шли в какое-то сравнение с муравейником.
В тот день я понял, что из всех видов правительственной деятельности с низкой точки зрения присуждение знаков отличия и распределение прочих почестей являются самыми отличными и почетными. Награды эти, дабы обескуражить иностранных шпионов, имели форму креста: ведь будь они круглыми, назывались бы пышки и сажали бы пятна на манишки, а крахмальные воротнички были бы вовсе ни при чем. Я решил отклонить награду, равно как и Нобелевскую премию, в поддержку тощих коров, обиженных секретными службами. Я разобрал телефон на составные части синхронно с наушниками и, глухой к звонкам, которые не могли достичь моего слуха, принялся медитировать о неудобствах медитации на большой дороге.
Назавтра уполномоченный поведал мне, что провел долгие часы, как селедка в бочке, в ожидании моего ответа. Я посоветовал ему в следующий раз, когда мой номер будет занят, сыграть любой другой на кнопках телефона, как Бетховен на клавишах. Он заметил весьма уместно, что я умен вдоль, поперек и по диагонали, орлом и решкой и единым духом. Произнеся сей комплимент в полном соответствии с канонами заутрени, он вернулся к своим баранам и заявил мне: «Правительство с самого начала возлагало на вас большие надежды и твердо верит, что вы обезвредите Тео». Я заснул с телефоном в руке и штыком в землю.
XXI
Все, что могла сделать или не сделать медицина и ее светская власть, сиречь медики, для больных (включая мою докторскую степень), свелось к одному-единственному слову: ЯТРОГЕНЕЗ{14}. Я спросил по телефону у директора министерства здравоохранения, генерального до мозга костей, хоть и во цвете лет: «Объясните-ка мне, тупица, по какой причине все всё знают о гриппе и раке, но так мало – о ятрогенезе? Может ли Тео, одинокий, точно солитер, быть поставлен перед лицом смерти в один ряд со скопищем врачей, которые кидаются не в лад и абы как на всех больных планеты с криками: «Ятрогенез, а вот мы!»?»
Со своей стороны, я, главный врач Корпуса, считаю, что Тео всегда был существом утонченным, не только потому, что давал имена своим рубашкам и ласковые прозвища зубным щеткам, – он умел также быть любимым до смерти.
Им благоговейно восхищались пациенты, перед ним восхищенно благоговели пациентки, но не опускал рук, даже испуская последний вздох.
Сесилия, море мое коралловое, блаженно теплое, хотела ребенка от Тео – так она говорила, не отдавая себе отчета в том, что, помимо неудобств, ребенок этот будет слишком юн, когда родится. Обожая моего любимого больного с таким исступлением, она не только давала этим понять, что на самом деле безумно влюблена в меня, но и не скрывала этой любви, неудержимо всплывавшей из пруда ее юбок. Поэтому так приятно было мне видеть их в постели, когда голова Тео темнела на фоне лона Сесилии, нежного облачка моего пухового, все равно как моя! Будь я на месте Тео в столь волнительный момент, на одном крыле и окрыленный страстью, я целовал бы ее в спинку, нежную в сердцевине, как pronunciamento.{15} А ведь я никогда не принадлежал к числу врачей-порнографов, которые целыми днями, намарафетившись, теребят свой casus belli.{16}
Когда я рассказал мыши по имени Гектор о бедах, корень которым – ятрогенез, у нее возникло два вопроса: является ли наша жизнь иллюзией и можно ли в таком случае считать ее запас сыра достаточным или продажным.
Я ответил ей, что ятрогенез не только убивает пациентов, когда они перегибают палку, но что это к тому же, по зрелом размышлении, единственно возможное медицинское вмешательство, столь же действенное, сколь и смертельное, с обоюдного согласия и на худой конец. Гектор понимала меня на стезе совершенства и, разумеется, знала, что присутствие врача у одра больного неминуемо влечет сверхнормативный багаж, куда более смертоносный, чем полчища саранчи, насланные Содомом на Гоморру и обратно.
XXII
Вместо того чтобы высказать свое мнение на предмет ятрогенеза, комиссар спросил меня столь же поверхностно, сколь и телефонно-коммуникативно, читал ли я рапорт, присланный им мне посредством мешка. Как будто мне нечего больше делать в горячие часы досуга. Я ответил ему с высоты своего положения, сборно-разборного во всех деталях, что не прочел ни строчки, поскольку сжег его, изучив от корки и от А до Z. К чему мне было в разгар моей портативной эпопеи узнавать с мелочными подробностями, как оценщику на аукционе, все столь спонтанные резоны и столь допотопные манеры, которыми руководствовался Тео, расправляясь со своими беззащитными жертвами? Годы, прошедшие без сучка и без задоринки до нашей корпусной встречи, вычеркнуты из Истории на пользу и во вред тем, кого никому уже не воскресить.