За годы до предания нас остракизму за крепостной стеной мыши свободно, как перышки на ветру, разгуливали по подвалам всех помещений больницы им. Гиппократа. Когда меня заключили в Корпус с неизлечимыми, мыши под землей продолжали свои абразивные хождения, конкретно абстрагируясь от стены, разделявшей над ними здоровых и неизлечимых, подобно волосам в супе. Отсутствие этой стены в подвалах позволяло им входить и выходить, а ведь надо еще учесть, что они карабкались по стенам наверх, на вольный воздух и пробирались через колючую проволоку без возражений с чьей бы то ни было стороны, поскольку ни на одну из них электрошок не подействовал с полуслова.
Мышь по имени Гектор живо интересовалась сверх мер и весов моими захватывающими любовными отношениями с Сесилией, каскадом моим жемчужным. Она отвечала на все мои вопросы тем более внятно, что они были не выразимы словами. Она говорила мне, не чуя под собой ног: «Любить куда лучше, чем ненавидеть по причинам сентиментального порядка». Будучи очень близорукой, особенно когда смотрела снизу на человека, лежащего в постели, она спрашивала меня, хороша ли Сесилия собой. А я отвечал ей, что Сесилия, ветерок мой, насыщенный ароматами, столь же красива, сколь и обескураживающа, но собственные слова заставляли меня сомневаться в согласовании причастия.
Гектор смотрела очень косо на мое обыкновение внимательно выслушивать телефонные и убийственные обвинения полиции. По мнению Гектора, комиссар был человеком малодушным и произвольно гипотетичным, поэтому она просила меня подвергнуть его гипнозу, спев арию Шуберта. Ей хотелось, чтобы я оставался глух к его немым мольбам о сотрудничестве; когда же дело примет анорексический оборот, она обещала спрятать меня в постели из страусовых перьев.
Гектор также поведала мне, что неизлечимые есть и среди мышей, а это означало вопиющую дискриминацию.
XVIII
Если бы все люди, говорившие со мной по телефону и уверенные в своей правоте, не заблуждались в своих суждениях насчет Тео, мы, вне всякого сомнения, могли бы узнать много больше о его замыслах и даже совсем наоборот, если смотреть на вещи с изнанки. Не повышая голоса, но со всей твердостью заявил я комиссару, что Юлий Цезарь получил удар кинжалом под мышку, а неизвестный солдат пулю в висок и ни тому, ни другому не было нужды доживать последние дни в Корпусе Неизлечимых на руках у Тео. Чтобы выиграть время вдоль и поперек, я спросил его, можно ли считать, что в этой смертельной халатности был виновен очаровательный мальчуган, слегка сбившийся с пути истинного. Комиссар ответил мне без малейшей учтивости: «Доктор, не несите околесицу, надорветесь». Убедившись, что он проникся моим стилем, как слитки золотом, я показал ему одним словом трудоемкую непосредственность, хитроумную искренность и строптивую добрую волю. Я спросил его в упор, знакомы ли ему изгибы, гиперболы и параболы, образованные линиями нагого тела Сесилии, мучения моего, достойного резца скульптора. Абзац для пущего напряжения.
Надо думать, что комиссар не ведал в свинском своем невежестве, что эти абзацы способны вызвать пляску святого Витта у гиппопотама. Такова исполнительная власть в этой стране! Комиссар был до такой степени материалистом, что сны видел только для того, чтобы не скучно было спать. Второй абзац, как вы сами можете убедиться.
Сказать по правде, комиссар лишь хотел зачитать мне urbi et orbi{9} список преступлений, совершенных Тео до того, как его заключили в Корпус. Я не имел желания выслушивать подобные ужасы, способные заледенить кровь полярному медведю. Я был скорее склонен к романтизму, как мог бы констатировать даже морской слон, принимая во внимание внезапный паралич обоих моих ушей. Недуг этот, помимо северного сияния, вызвал у меня неудержимую икоту. Комиссар ничего не прислал по телефону. Я подозревал, что он всегда специализировался в полиции по злодейским насильственным смертям. Кому еще поручили бы столь спазматическое расследование, в ходе которого уже погибли лица, принадлежавшие к лучшим семьям? Третий абзац, как гласит народная мудрость.
Напоследок я сказал ему, что, если бы полиция не попадала пальцем в небо, она никогда не ошибалась бы. И вдобавок осчастливил его советом, почерпнутым из собственного опыта: «Полковник, не забудьте хорошенько подумать, прежде чем потакать своим опрометчивым прихотям».
XIX
Генеральный директор министерства здравоохранения плел интриги в косу, которая нашла на камень; в ходе нашего телефонного разговора он упомянул о моей ответственности, коллективной и преемственной. Он утверждал allegro vivace,{10} что я являюсь одновременно директором, администратором, верховным главнокомандующим, ректором и флагманом Корпуса, а следовательно, гарантом порядка и квадратуры круга. Он хотел заставить меня признаться, что ни правительство, ни Гильдия врачей, ни полиция не имели возможности приказывать мне или оспаривать мои решения, будь они побочны или комплиментарны, как удел роз. По его глубокому убеждению, я, за крепостной стеной как за каменной, уверенный, что никто, войдя в ее пределы, не избежит заражения вплоть до вечного сна, что хочу, то и ворочу, подобно короткошерстным носорогам. Он требовал от меня установления в Корпусе в качестве tantum ergo{11} достойного общества, дисциплинированного и почтенного, как клепсидра на колесиках.
Задетый таким проявлением имплицитного эмпирического недоверия, я начал терять терпение, хотя всегда хранил его в надежном месте вкупе с ключами и заначкой. Однако же с усердием, достойным выходного дня, я попытался успокоить его по-звездному отчаянно. «Я решил, – компетентно заявил я ему, – что отныне передние палаты станут задними, а задние – передними». Генеральный директор раскричался, точно каменщик, припертый к стене. Затем он пригрозил практически и истерически перекрыть мне свет, газ и электричество, а также, разумеется, воду. Но что мне были сии противительные ограничения, если я все равно никогда не понимал, какая нужда мыть посуду, чтобы снова ее пачкать, – чистейшее сумеречно-височное противоречие.
И, как само собой разумеющееся, генеральный директор министерства здравоохранения обвинил Тео в убийстве – для почина – одноклассницы по лицею, с которой он был связан по рукам и ногам. Из логистических его речей вытекало, что Тео будто бы задушил ее собственными руками, – резонно, ибо действуй он руками незабвенной покойницы, это не облегчило бы ему задачу. Я ответил ему с высоты птичьего полета, что, на мой взгляд, еще не настало время, panem et circenses,{12} приступать к полицейскому дознанию, которое мало того что ляжет пятном на огнеупорную репутацию Тео, но и чрезвычайно недосчитается отпечатков пальцев, алиби, увеличительных стекол и форменных башмаков.