— Ну и парни. Опередили меня.
Он кивнул на пожар и сказал ему: гляди, старик, от славы господ Миранда остался один дымок. Он сказал ребятам, что прибудет к вечеру. Они и поспешили. Но не промахнулись, знали, что доставят ему удовольствие зрелищем огня, пожирающего усадьбу.
— Точно рассчитано, гринго.
— Нерасчетливо сделано, генерал.
Оркестр играл марш «Сакатекас»,[18]когда поезд подходил к станции «Асьенда Миранда». Гринго не мог отличить по запаху дым горевшей усадьбы от дыма подгоревших тортилий. Пепельный густой туман обволакивал мужчин и женщин, детей и походные жаровни, лошадей и скотину, вагоны и пустые повозки. Громкие приказы полковника Фрутоса Гарсии и Иносенсио Мансальво неслись над общим шумом, который ощущался, как голос самой природы:
Собаки подняли лай, когда генерал Арройо вышел из вагона в своем расшитом серебряными листьями сомбреро, которое как венец войны красовалось над его мрачным лицом. Он поднял глаза и взглянул на гринго. В первый раз старик выглядел испуганным. Собаки злобно лаяли на чужестранца, который не отваживался шагнуть на ступеньку и опуститься на землю.
— Ну-ка, — приказал он Иносенсио Мансальво, — отгони собак от генерала гринго. И улыбнулся тому: — Ох ты, храбрый гринго. А федералы-то[19]позлее этих паршивых щенков.
Не было радости на лице Арройо, когда он шел впереди старого гринго — такого высокого и угловатого в сравнении с приземистой, мускулистой и театральной фигурой молодого генерала, шагавшего по пыльной дороге от станции к огромному пылавшему дому. Теперь слышалось только металлическое звяканье шпор и пистолетов на поясах людей, гул далекой канонады да шелест ночного ветерка в единственной листве этих полей — в серебряных листьях на генеральском сомбреро.
Вдруг с губ всех мексиканцев сорвался свист, и старый гринго с атавистическим страхом тоже стал смотреть на телеграфные столбы, где висели повешенные, разинув рты и вывалив языки. Этот свист, сливавшийся с легким ветерком равнины, не прекращался, пока они шли по аллее к горевшей усадьбе.
VI
Там была она. В самой гуще толпы, работая локтями и расталкивая людей, чтобы лучше видеть; оглядывая окружавшие ее лица, чтобы стать свидетелем действа. Меж беззвучным колыханием сомбреро и ребосо[20]метались эти серые глаза, в которых читалось желание не потерять себя самое, сохранить мужество и чувство собственного достоинства в страшном и неожиданном вихре событий.
Старик, увидев ее, сказал себе: наверняка не знала, куда ехала. И тем не менее она была там, конечно, упрямая, как ослица, и фантазерка. Поглядев на нее, он вспомнил великое множество таких же девушек, виденных им в жизни, в том числе и свою жену в молодые годы, и свою красивую дочь. Потом он спросил себя, с кем ее можно сравнить, если бы она встретилась ему в другом месте, то есть на ее собственном месте, в обычных для нее условиях. Обычная мисс? Нет, не совсем, скорее этакая своенравная девица, внимающая наставлениям матери лишь для того, чтобы набраться женского опыта. Еще немного — и юная матрона. Но пока — нет, пока она еще зависит от родительских денег «на булавки».
Что она может сказать? Чего от нее ждать? Какие банальные трюки — типа генеральской кровяной колбасы и червяка в мескале — она выкинет. Небось забубнит «Я — американская гражданка. Требую доставить к нашему консулу. Меня охраняет закон. Не имеете права меня задерживать. Не знаете, кто я?» Нет. Оказалось — ничего подобного. Ее силой вывели из господского дома, который уже горел, а люди, наверное по тому, как она упиралась и отбрыкивалась, почувствовали, что приехала она сюда работать и жить, и хочет остаться здесь, и никому не позволит вытравить ее, как блоху, из того места, где она служит и где ей уже заплатили за месяц вперед.
Именно так она ему в действительности и сказала — с акцентом, который старик сначала приписал жителям восточного, атлантического побережья, скорее всего Нью-Йорка, но тут же мысленно свернул немного в сторону, к югу: манхэттенское произношение окрашивалось легкой интонацией вирджинцев. Во всяком случае, казалось, только он один понимал ее, а может быть, еще и генерал немного, поскольку, по его словам, он бывал в Эль-Пасо — возможно, скрывался там или закупал контрабандное оружие, предположил старый гринго.
— Я получила жалованье и останусь тут, пока не вернется эта семья и пока я не смогу давать детям уроки английского и отработать деньги. So![21]
Арройо насмешливо взглянул на нее, умышленно оскалив зубы, чтобы нагнать страху, но тут же расхохотался, разразился хохотом, глупым, но мощным, молодым и ясно дававшим понять: мол, видал я такую бабскую дурость, а старик всегда вспоминал, что в эту минуту Арройо показался ему трагическим паяцем, клоуном, которого необходимо принимать всерьез. Когда генерал повторил слова женщины своим людям, мужчины громко рассмеялись, а женщины, укутанные в ребосо, тихо закудахтали. Она говорит, что будет учить английскому мальчишек Миранда, слыхали такое? Верит, что они вернутся, слыхали? Ну-ка, Ченчо, растолкуй ей все как есть, никогда они не вернутся, сеньорита, они очень даже вовремя удрали в свой французский Париж, как только почуяли, что огонь им лижет пятки; продали усадьбу и купили себе там дом, и никогда больше их тут не будет, кричала Куница, потрясая грудью, украшенной букетиком искусственных цветов — предметом ее гордости. Они вас надули, сеньорита, заставили впустую прокатиться не иначе как для того, чтобы мы не думали, что они сбегут, сказал более спокойно полковник Фрутос Гарсия, а Куница продолжала:
— Они всех нас облапошили, сень-о-ррита.
— Это значит — оставили в дураках, — сказал по-английски старик.
Она посмотрела на него. Было трудно разглядеть кого-нибудь в круговерти дыма, огня и чужих лиц, но она смотрела на него.
— Помогите мне, — пробормотала она.
Старик понял, что ей нелегко было так сказать, просить у кого-то помощи — это выдавали ее глаза, подбородок, волнение груди. Старик тогда же подумал, что ему не раз придется разгадывать слова и дела этой девушки, одновременно сопоставляя и то и другое, но она вовсе не старалась кого-нибудь обмануть, только пыталась обрести внутреннее равновесие, подавить душевное смятение, которое он разглядел в этом прозрачном существе. Он смотрел на нее, говоря себе, что она не отличается от тех женщин, каких ему часто приходилось встречать, «но она имеет право казаться иной, а я обязан уважать это право». Независимая девушка, но небогатая и неприспособленная к жизни, и не потому, что ей не дают денег «на булавки» — в Мексике говорят «на дармоедство» — или не давали свободы дома. «Ей здесь трудно, потому что она так же, как я, хочет остаться самой собою». Она была прозрачным существом, и гринго, глядя на нее, сказал себе, что, наверное, и он такой же, вопреки всему. «Есть люди, которые по природе своей великодушны, потому что они открыты, прозрачны: все в них можно прочитать, уловить, понять, — люди, несущие в себе собственное солнце, их озаряющее».