противостоять нуждам всей семьи, бездарности отца-трактирщика, способного лишь ввергнуть их в еще большие долги, делая все с точностью до наоборот и переходя от одной неудачи к другой. Поэтому Антельм гордился своим скромным происхождением, словно возвыситься над этим жалким атавизмом, благодаря довольно короткому обучению войти в круги мелкой буржуазии, к которой судьба была более благосклонной, стало его главным подвигом, доказательством гения.
Достаточно вспомнить пару слов англичанина, сказанных в адрес Антельма: ученый выгравировал их в собственной памяти, вышил золотом на знаменах и плакатах.
Однако, пожалуй, самую сильную гордость вызывали мнения о его популяризирующих науку статьях. Конечно, когда первые три буквы вашей фамилии превращаются в суффикс для латинского названия насекомых, которых вы открыли и впервые описали, это кажется забавным первые пару-тройку раз — довольно скоро вы перестаете обращать внимание на подобную банальность. Но если вашу прозу хвалят так же, как и ваш талант наблюдателя, подобные отзывы еще долго будут тешить ваше самолюбие. Антельм хранит письма, пересланные издателем, в которых содержатся строки вроде: «от ваших рассказов дух захватывает», «я с нетерпением жду каждую вашу статью», «мне кажется, будто я сама стала добычей перепончатокрылых, что меня парализовали и съели живьем», «я до сих пор дрожу»! С самых первых публикаций комплименты ливнем обрушивались на Антельма со всех сторон: от детей, стариков, мечтательных дам и юнцов, которые тоже сгорали от желания посвятить жизнь Науке и донести ее истины до широкой публики. От настоящих писателей, единогласно признающих в Антельме мастера пера, точного в описании, могущественного в выражениях, одновременно трепещущего от обожания природного гения и готового без зазрений совести вырвать его секреты, охраняемые с Творения.
Однако мы знаем, что от тщеславия глупеют, и Антельм тому пример. Если отбросить все восхитительные особенности, язык, на котором изложены его научные труды, — наш. Однако Антельм разговаривает на нем изредка. Его родной диалект — провансальский, именно на нем ученый изъясняется каждый день и не собирается отказываться от этой привычки. А как иначе его поймут деревенские мальчишки, для которых французский — это язык школы, абсолютно бесполезный, если вдруг нужно рассказать о животных, обитающих в этих краях, об увиденных птицах, о добыче и урожае, о жизни за пределами книг? Даже учитель, наказывающий учеников за разговоры на диалекте, не брезгует провансальским, едва только выйдет из школы. Язык этих страниц понятен Антельму: он на нем пишет, он изучил его, как и латынь, однако ученый с ним не родился.
Антельм обожает Лафонтена, самого французского среди поэтов, однако не может не терять самообладания, обнаружив в некоторых баснях, что великий писатель был лишен его, Антельма, дара Неподражаемого Наблюдателя… Ученый не стесняясь обращается к Лафонтену, наверное стремясь вогнать в краску уже лежащего в могиле баснописца. Антельм возражает: в стрекозах нет и капли легкомысленной праздности, а муравьи отнюдь не скряги.
Он-то точно знает, кто такая стрекоза и на каком восхитительном языке она поет — на том же, что гуляет в их краях. Говорят, диалекты полны невежества, лучше обратиться к наречиям греческих и римских богов, которые так и не отдали первенства, а лишь спрятались за образами и звуками его друга Федерика Мистраля, первого из фелибров[3]. Тогда Антельм пробует невозможное: перевести эту поэзию ветра и света на общепринятые идиомы.
Результат ему нравится. Скромность не входит в число его первостепенных качеств, и, без лишнего хвастовства, Антельм — неподражаемый наблюдатель, он как никто понимает всех, кто копошится у наших ног или летает над головами, так что и в области рифм и строф тоже неплохо справляется.
«Осмелюсь ли я вставить эти незаурядные рассуждения о стихосложении в свои небольшие труды о популяризации науки, которые приносят мне мировую славу?»
Он осмеливается.
Но в тот момент, когда нужно отправить рукопись новой статьи в печать, Антельма вдруг охватывает сомнение, что случается крайне редко. В конце концов, поэзия не является его специализацией. Тогда перед французским переводом «Стрекозы» он добавляет пару строк, которые приписывают это переложение с провансальского «одному другу», о чьих талантах Антельм отзывается с большой теплотой.
Святая простота!
Отвага. Бессилие
Однажды мальчишка решился. И отправился к ней. К Колдунье.
Это случилось под конец летних каникул. Поначалу он шел быстро, но потом все медленнее и медленнее: чем больше слабела его решительность, тем сильнее билось сердце.
Заметив дом издалека, он едва не бросил эту затею. Парень представлял себе уродливую хижину посреди поляны, над которой в любое время года витал туман. Но нет. Этот дом стоял неподалеку от хутора и, казалось, даже являлся его частью. За пять минут Колдунья могла раздобыть молоко и сыр с фермы по соседству (может, даже под угрозой проклятия).
Мальчик инстинктивно, не отдавая себе отчета, снял очки, словно этим невинным жестом пытался вернуть расплывчатую картинку в ужасающую ясность действительности, будто стремился превратиться в ребенка, которым был ранее, и оказаться вне досягаемости.
И тем не менее он шел вперед. Еще несколько шагов — и придется постучать в дверь, а затем… Нет, не хватало слов, мысли путались, лучше уж повернуть обратно и отказаться от этой затеи: «Какой же я глупый, уже здесь, и вот, когда достаточно руку протянуть, звучит другой голос. То, что ты делаешь, очень неразумно, она посмеется над тобой, может даже накажет каким-нибудь ужасным способом». Каждая мышца в его теле кричала о побеге, от одной только мысли развернуться и мчаться до потери пульса до самого дома приливали силы. Слепень повернул обратно и бросился со всех ног — как вдруг врезался в нее, будто она выросла из-под земли или прилетела на бесшумном облаке, чтобы у парня не осталось никаких путей к отступлению.
— Что тебе нужно от меня, мальчик?
(«Мальчик» не обижается: ему скоро пятнадцать, но выглядит он на двенадцать, а его сердцу и того меньше — иногда оно по-прежнему принадлежит слепцу, которого излечил Старик.)
Ее интонация скорее веселая, чем угрожающая, однако Слепень не улавливает нюансов: он больше ничего не видит, не слышит, в его жилах застыла кровь.
— Заходи.
Легкий толчок в спину, и он оказывается внутри. В ловушке!
Кончена история про отвагу. Кончена история про Слепня. Остается лишь бессилие. И доктор Ларивуа.
— Антельм, вы прекрасно знаете, что ваши жесткокрылые — организмы гораздо более примитивные, чем мы. Их довольно просто поймать. Я вижу, насколько вы ослеплены знанием об этих крошечных невеждах, которые руководствуются одним лишь инстинктом, когда нужно атаковать жертву, ввести какое-то количество яда