с умыслом ли, дабы кликушу взяли за караул, под надзор капитан-командора Свешникова? Спихнуть заботу с плеч, да от нужды доносить в приказ, али в розыскную канцелярию избавиться; не имать Степашку под микитки для сопровождения в Петербург, как по указу о «государевых делах» делать надлежит…
С грамоткой ли спровадил?
Капитан-командор от сего открещивается, а значит, быль вторая — Свешников о ските, Нектарии, тайнописи и поношении государя ведает из допросных и пыточных листов, снятых с юродивого — на дыбе молчальников мало, на дыбе все откровенны, как дети; — регламента «…о розыскных канцеляриях и государевых делах…» не применил; Степашку держал за караулом; допросных листов у себя не сохранил; упирает на то, что де промемория «о кликушестве» исполнена до последней буквицы.
И хоть капрал Крюков на смекалку туговат, но особые приказы капитан-командора на предмет участи асессора иметь может, и исполнит в точности с должным артикулом «…какое кому наказание за вины принимать надлежит».
Быль третья: князь-воевода Баратянский со слов своих о Степашке и тарабарской грамоте пребывает в неведении; пыточных листов не читал, отговорился великими заботами; намекнул на небрежение асессора в розыске; представил дело о Нектарии и ските немощным, пустяшном, вроде бабьих пересудов.
Быль четвёртая: допросных листов Степашки нет; подьячий, что записывал речи юродивого — неведомо где: не то налим столетний его доедает под осклизлой корягой на дне Камы-реки, а не то шагает он впереди Васьки в обличии подьячего среднего разряда Никишки Семиусова. А? Ежели и прятать кого, так на самом видном месте. И за столичным асессором призор, а воеводе — доклад. Придавить бы его в сторонке…
Юродивый Степашка кончился совсем, только сам ли? И спросить за всё за это не с кого и на поверку — незачем. Истаяло дело о поношении государя, прошлогодним снегом изошло. И всякий помянутый чин Соликамский к тому руку приложил и старание немалое. И сие — есть быль пятая. А случилось то по недомыслию, али напротив — с каким умыслом — то ещё розыску подлежит. Ох, держи ухо востро, асессор. Аникой-воином ты в эту гишпедицию выступил…».
Заходится Рычков в нервной горячке. Неладное вкруг себя чует, недоброе. Мнится уж, что и лес следит за каждым его шагом многоглазой россыпью ягод волчьего лыка, огнём диавольским жжёт; за всяким кустом — засада; всякий треск под неосторожной ногой — маслянистый щёлк взводимого курка; влажный высверк меж пихтовых лап — изготовленный к пальбе ствол фузеи; оступился ли кто, споткнулся — к подлому удару приготовляется…
Давит низкое небо на плечи, гнёт, набухает скорой теменью. Мхи с лишайниками ползут по стволам, словно живые, виснут на низких ветвях грязным саваном. Чавкает под ногами, сырость ползёт по ботфортам, тянет за плащ, забирается под платье, сковывает движения дровяной усталостью, забивает грудь запахами прели. Тени скользят впереди, прячутся меж стволов, замирают, корчатся, словно навьи и… отступают перед дозорными, чтобы стать поодаль плотнее, неприступнее. За поворотом ручья — осторожный плеск и журчливый русалочий хохоток… В животе собирается ледяной головой, занемевшая ладонь тискает рукоять пистоля… Ан, нет. Шило вброд перебрался…
Капище, — сипло отплёвывается десятник.
— Стой! — скомандовал Рычков, солнце за лоскутным небом бледнело и таяло, словно кусок масла в горячем молоке, сумрак сторожко выползал из подлеска вслед за мхами и лишайниками. — Ты всё не угомонишься, казак, а? Упрямый…
— Не то говоришь, господин асессор, — отмахнулся Шило.
Мрачно сказал, без всегдашнего своего плутовства. Посеребрённая тесьма на вороте рубахи и позумент на бешмете потемнели от пота. Он вытянул руку и сунул Рычкову грязное, мокрое…
— Гляди…
В первый миг почудилось — змею ухватил: холодную, чешуйчатую, с бледным узором на спине. Едва не выронил обвисшую в ладони плеть. После над ухом кто-то выдохнул:
— Виток, кажись…
Рычков огляделся. Семиусов. Тут как тут, через плечо заглядывает. Прочие охотнички повытягивали шеи, вишь — сгрудились. Арьергардия с хрустом ломала подлесок. Близко, враз подойдут.
— Что за виток? — Васька покрутил в пальцах туго сплетённый жгут в выцветших красках.
— Ну лариат, — подсказал подьячий. — Инако же — змейка…
— Украшение бабье, — сказал Шило. — Пояс, али бусы…
Глядел он всё тако же хмуро — брови насуплены, — и ронял слова, словно пульку в ствол фузеи сплёвывал. Рычков рассерчал.
— Ну так и что с того?! Виток, лариат… — он ткнул кулаком с зажатой в нём грязной верёвкой в грудь десятнику.
— Ты погоди на вороп брать, господин, — казак как не заметил, осторожно принял виток, сдавил крепко. — Посмотрел бы сам пока свет, тебе, я чай, к розыску способнее…
Вот оно, думает Рычков, пожалуй, что и началось. Отведут в сторонку и придавят… «Посмотрел бы…» Как же…
— И на ночь становиться пора, — десятник уколол взглядом темнеющее небо в просветах еловых макушек, — На том бережку «егыр», а за капищем, в гору чистый «яг» идёт, суше там, пореже и ветерком обдувает. Место подходящее…
Он отмахнулся от тоскливого комариного писка. Виток в кулаке качнулся, словно удавка…
***
«Егыр» — заболоченная сосновая рощица.
Невесть сколько лет ручей, поворотивший здесь на восход, пропитывал низкий бережок студёной водицей, замешивал квашнёй землю в излучине, нагонял в заводь палой хвои, сора, почернелых листьев и ряски, и теперь вяло шевелил меж голых и мокрых стволов это чёртово варево невидимыми низовыми струями, словно лешак сонно ворочался под дырявым, ржавым в закатных лучах, рядном.
— Эхма! Скособочило-то…
Сгрудились на топком бережку, задышали сипло, заперхали, но чем дольше стояли и глазели, тем тише становилось сорванное тяжким переходом дыхание, да голову гнуло к земле: всё хотелось сделаться крошечней, незаметнее.
В чахлой рощице не было ни одного прямого деревца. Где стройные чухонские корабельные сосны, что тянули кроны в серое балтийское небо, под самые набухшие штормовым дождём облака? Не то всё. Словно стайка юродивых высыпала на соборную паперть, являя язвы свои и увечья, потрясая веригами, но не жалости к себе ради, не с укором к телесному здоровью пришлых, а с неведомой, глухой угрозой, застывшей натужным мычанием в безъязыких ртах.
Были сросшиеся стволами дерева, перевитые в последних объятьях, с шелушащейся корой, словно влюблённые, задохшиеся в дыму под рухнувшей кровлей сгоревшей избы; был колченогий старик с мшистой бородой, далеко отставивший клюку, попираясь костлявым плечом и клонясь набок; был ствол, изогнутый татарским луком, нацеливаясь на пришлых через ручей длинным, острым сучком как стрелой; была сосна, колодой оплывшая, морщинистая, простоволосая пучками торчащих веток с чёрным провалом распяленного в безмолвном крике дупла; дальше были дерева, застывшие в исступлённой пляске или мольбах, с ветвями воздетыми к небу — прямо