не то детского смеха, не то плача. Я с трудом представлял, как старшие могли учиться в таком шуме.
Дверь нам открыла Люда. Сколько себя помнил, она всегда была улыбчива и радушна. За это, как говорил Жора, он ее и полюбил. Но сегодня улыбка ее казалась какой-то вымученной, будто прежде она успела выплакаться. Хотя, надо отдать ей должное, выглядела Люда празднично: завила светлые волосы в крупные кудри, подрумянилась, подкрасила ресницы, надела белое платье, а к нему янтарные бусы. Однажды я узнал от неё, что то было ее единственное, а, значит, самое дорогое украшение, привезённое из Прибалтики.
— Здравствуй, Лев. Сколько лет, сколько зим…
— Здравствуй, Люда. Замечательно выглядишь. Белый цвет тебе к лицу.
— Спасибо, дорогой. А вот Жоре вечно что-то не нравится. Я у него спросила: «Как тебе?», а он только буркнул что-то и не ответил.
— А я так буркнул, когда ты хотела алые губы намалевать. Сто раз говорил тебе: не пудрись, не мажься — лицо портится, как будто обман какой-то.
Люда ничего не сказала и молча провела нас к столу. Гуськов включил радио и попал на волну со старыми романсами. Видимо, он запереживал, что я подумаю о нем плохо, и через время добавил:
— Это тебе, Люда, ещё повезло со мной. У нас один проктолог знаешь, как говорит: «Нет женщин — есть рабочие и комсомолки, и внешний вид их должна регулировать партия». Про партию оно, может, и верно, но скажешь разве, что я тебя за женщину не считаю?
— Не скажу.
— Вот и оно. Про таких размалеванных в «Крокодиле» только и пишут. Срам один.
На небольшом обеденном столе Люда сумела уместить и два салата, и глубокую миску картофельного пюре, и даже бутылку кагора. Я понял, что успел хорошенько проголодаться, да и Жора уплетал за обе щеки. Какое-то время разговор наш строился вокруг того, как хороша была еда, и разбавлялся невинными и забавными воспоминаниями. И все же я чувствовал себя по-дурацки. Вся наша встреча была натянутой, как хлипкая струна, готовая в любой момент лопнуть. Когда-то эти дружеские сборы были в радость всем, кто на них появлялся, но не теперь.
— А что же, мы только втроём будем?
— Да, Сашка Головин сейчас от геморроя мается, Женя Егоров с женой разводится — не до посиделок ему.
То и дело возникали неловкие паузы, каждую из которых мы занимали увлечённым пережёвыванием пищи.
— Люда, а как твоё здоровье?
От моего вопроса она явно смутилась, и по ее глазам я понял, как должно быть глупо, вышло — ведь получалось, что я интересовался ее новым положением.
— В порядке… врач никаких замечаний не делал, говорит, патологий не видит. Тебе Жора уже рассказал, да…? Хотя… не стоило и сомневаться.
— Рассказал, все верно. Жора, а ты покажи Люде, что тебе Фурманша передавала.
— Что там?
— Да ничего, — Гуськов достал из кармана пальто тканевый мешочек и бросил его на стол перед Людой, — ересь одна, все равно в это не верю. Сказала чай тебе из этого заваривать, мол, беременным хорошо.
— Как же ты ещё согласился это взять? — вдруг съязвила она.
— Так не мне же это пить. А, глядишь, и обратный эффект выйдет, — последнюю фразу он сказал совсем тихо, но мы услышали. Жора подошел к форточке и раскурил сигарету.
— Что же ты такое говоришь?
— Говорю, Люда, как есть. Ты погляди только на ту же Евдоксию Орлеоновну — одна бабка, а метраж больше, чем на нас пятерых.
Ардалионовну, — встрял я.
— Один хрен!
— Шестерых, Гоша…
— Тем более! Куда ты шестого собираешься засунуть? В умывальнике пусть спит или ящик в комоде ему выделишь? А кормить его на что мы будем?
— Ты работаешь, я тоже копейку в дом приношу…
— Люда, проснись же! — Гуськов закипал на глазах, — Что нам твоя копейка? Она что ли новое стекло оплатит, которое Иван и Матвей разбили? Или прокормит нас на месяц?
— А если ещё один ребёнок, так вообще можно на улицу выселяться. Лёва, хоть ты скажи!
— Я сказала тебе — на аборт не пойду! Хоть убей, а я ни за что! — Люда начала плакать, и я уже не мог не вмешиваться.
— Жора, пойди, остынь. Люда, давай я тебе воды налью. Вот так, пей, дыши ровно. Может, приляжешь?
Пока она укладывалась на кровать, он вышел в коридор. Чувства мои смешались, и ничего, кроме как уйти отсюда, я не желал. Мне было тошно от Гуськова, но жалость у меня проснулась к обоим. С одной стороны, Жора, на плечи которого уселась вся его семья и вечное бремя которого было всецело их обеспечивать; с другой, она — пугливая и уставшая женщина, которая боялась боли и смерти от аборта, а главное — осуждения больше, чем рождения ещё одного ребёнка. Я отправился на поиски Жоры и обнаружил его на лестничной клетке. Он докуривал вторую сигарету.
Прошу тебя, пойдём куда-нибудь. Мне тошно здесь находиться. Я готов быть кем угодно в твоих глазах сейчас, но твоё присутствие мне жизненно необходимо, иначе слечу с тормозов.
— Ты позвал меня сюда, чтобы я уговорил Люду на аборт?
— Нет… — он заметно стушевался, но потом решительно возразил, — хотя… ты думаешь, я что — врать тебе буду? Осел я в самом деле, если считаю, что ты мне поверишь! Пусть так, а ты бы как на моем месте поступил? От радости плясал? Черта с два я в это поверю!
Мне не хотелось ничего ему отвечать, и около минуты мы молчали. Я давился сигаретным дымом, сдерживался, чтобы не закашляться и чувствовал, что меня морозит.
— Лев, как человека тебя прошу. Как единственного друга…
— Пёс с тобой, пойду.
Мы набросали для Люды короткую записку и двинулись. Время близилось к восьми вечера. Волею случая мы оказались в том же кабаке, куда чаще всего захаживал Гуськов, — остальные места были закрыты. По выходным здесь обычно не наливали ничего крепче пива, но тот мог и им набраться, как следует. Зал был полупустой, контингент подобрался не самый приличный — от каждого стола нет-нет, да было слышно матерное слово, свист или хохот. Мы сели ближе к «сцене», где давеча стоял горластый «утомленный солнцем». Пока Жора опрокидывал первую кружку пива, от официанта я разузнал, что сегодня в репертуаре только военные романсы.
Вскоре кто-то один заявил во всеуслышание, что тоскливо совсем сидеть без музыки. Остальные тут же это