3. Языки и национальности
В течение десятилетий после исторического компромисса между Австрией и Венгрией националистическая буржуазия дуалистической монархии сосредоточила свои усилия на «изобретении» своих народов. На территориях, которые во многих случаях характеризовались билингвизмом и множеством идентичностей, строители наций пустили в ход символы и мифы о фундаментах и «отцах отечества» и, прежде всего, о языках. Язык, по аналогии с тем, что происходило в остальной Европе, стал первым элементом национальной идентификации[35]. Главный инструмент для распространения патриотических чувств, он оказался нагруженным беспрецедентной ценностью. Лингвистика, а также география и демография стали вспомогательными науками национализма, предоставляя аргументы и цифры тем, кто занялся вычерчиванием воображаемых границ, отделявших прежде неразрывно связанное.
Те же самые верхи двойственной монархии внесли решительный, хотя и невольный, вклад в придание языку роли идентификатора. Официально империя не признавала существование разных наций в пределах своих границ, но с 1870-х гг. она поручала проводимым раз в десять лет переписям населения собирать данные о «языке использования» ее жителей. Мера, введенная переписью 1880 г., первоначально предназначалась исключительно для статистических целей, будучи направленной на получение дополнительной информации по использованию языков в различных регионах. Несмотря на то, что органы по статистической отчетности поспешили указать, что определение языка, на коем говорит житель, не означает его нацию, становилось ясно, что результаты переписи будут восприниматься как картина процентной численности каждой национальной группы.
Особенно в западных регионах империи националисты определили язык в качестве основного показателя этнической принадлежности, и лингвистическая перепись теперь предоставила им возможность усилить и распространить эту интерпретацию. Вооруженные официальными данными по «использованию» языков, они могли обозначить на карте зону проживания своей национальной группы, изучая каждые десять лет ее, по результатам переписей, расширение или же, наоборот, вызывающее беспокойство сокращение[36]. Обязательство лингвистического декларирования стало мощным средством упрощения идентичности, заставляя всех подданных империи выбирать одну и только одну национальную принадлежность, что было нелегко в тех регионах, где переход от одного языка к другому шел незаметно. Тождество между языком и этнической идентичностью радикализировало оппозицию, превратив каждую перепись в решающий эпизод национальной битвы. С тех пор битва за нацию становилась всё более битвой за язык.
Однородность, продвигаемая националистами, не всегда имела ту очевидность, как это представляли их собственные повествования[37]. Долгое время и историография также находилась под влиянием интерпретации внутренней динамики империи Габсбургов исключительно через ключ национального прочтения: монолитные этнолингвистические группы якобы боролись друг с другом и еще более — с центральным правительством, вплоть до неизбежного рождения однородных национальных государств после Первой мировой войны. На самом деле, речь идет о территориях с очень отличными друг от друга историями и характеристиками, где продолжали сосуществовать множественные и многогранные идентичности, формы «национального гермафродитизма»[38], которые, например, обуславливали тот факт, что житель Богемии мог чувствовать себя чехом, но также и австрийцем, и славянином, и, наконец, богемцем, то есть полноценным гражданином двуязычной территории. Намного реальнее, чем некая нация, ожидавшая из своего кокона превращения в государство, являлся собственно национализм, способный изобрести эту нацию, избирательно опираясь на более или менее отдаленное прошлое. Суть в том, что в центре, как и на периферии, нараставшая в Австро-Венгрии политическая напряженность принимала вид национальной конфронтации, ставшей стержнем всех местных политико-институциональных кризисов на рубеже XIX–XX вв.
Возможно, наиболее ярким примером является Богемия, потрясаемая неизлечимым национальным конфликтом, который имел серьезные последствия для общей стабильности имперских институтов. В Богемии и Моравии на две трети населения, говорившего на чешском языке, приходилась треть говоривших на доминирующем в империи немецком, и округи с чешским большинством перемежались с округами с немецким большинством. Чехи, переживавшие экономический и социальный рост, утверждали, что по историческим причинам их язык должен стать единственным официальным языком на всей территории, немцы же просили предоставить такой статус доминирующему языку в каждом отдельном округе. В таком сложном контексте в апреле 1897 г. премьер-министр граф Казимир Бадени представил парламенту Вены два постановления, регулирующих использование языка в государственной администрации Богемии и Моравии и признававшие статус официального языка также и за чешским языком[39]. Это подразумевало обязанность государственных должностных лиц знать оба языка и правильно использовать их в отношениях с населением и другими ведомствами. В случае, если служащие не смогли бы общаться и на чешском и немецком языках спустя три года, они лишились бы должностей. Постановления Бадени могли бы взять на себя роль модели разрешения конфликтов для всех регионов империи, где сосуществовали народы, говорившие на разных языках. Однако он недооценил упрямство германского национализма, который, будучи не менее агрессивным, чем другие, посчитал проект о языках как карательный по отношению к немцам. Если немецкий язык, lingua franca (язык-посредник) империи, был хорошо известен чешским чиновникам, то этого нельзя было сказать о чешском языке для немцев, считавшим его языком низшим, имевшим местное значение и ограниченное использование. Для немецких националистов предложение учиться чешскому являлось провокацией — оспариванием их национального, лингвистического и культурного превосходства.