знаю, что такое жатва. — Он высунул голову наружу, окинул взглядом звездное небо и облегченно вздохнул. — Завтра будет золотой денек.
— И вдобавок очень жаркий. — Бенциан принялся чистить приведенного им коня.
— Будьте так добры, — Исроэл протянул руку за щеткой, — я уж как-нибудь сам справлюсь.
— У хорошего директора эмтээс тракторист никогда не приведет в гараж грязную машину. Надо, реб директор, приучать народ к дисциплине — получил вычищенного коня, будь любезен, приведи его назад в таком виде, в каком взял.
Они потом долго стояли у открытой двери слабо освещенной конюшни, прислушиваясь к тихому шелесту поля.
— Часа через три можно будить народ, — проговорил парторг, вглядываясь в густо усыпанную звездами высь. И вдруг спросил: — Скажите мне, товарищ Исроэл, что такое хлеб?
— Хлеб, спрашиваете? — Исроэл раз-другой пожал плечами, деловито забрал в кулак колючую бороду, росшую у него больше вширь, и снова пожал плечами. — Как бы вам сказать — хлеб есть хлеб... Но вы, насколько понимаю, имеете в виду политическую сторону дела, ну, а в политике, как вам известно, я не очень силен.
Не со вчерашнего дня знает Исроэл Ривкин Бенциана Райнеса. Ясно — раз тот о чем-то спрашивает, это далеко не так просто, как может иному показаться. Вообще для него, для парторга, нет, кажется, на свете простых вещей. В каждом деле он всегда видит еще что-то и любит тут же втолковать собеседнику. Но двумя-тремя словами никогда не обходится. Как начнет что-нибудь объяснять, то заводится на час, если не больше, и он уже не тот Бенциан. Даже голос у него меняется — становится звучным, торжественным. И тогда, похоже, ему все равно — обращается ли он к одному человеку или к целому собранию. Откуда только у человека такая уйма слов, столько изречений с толкованиями к ним... Так, видимо, говорят на заседаниях и собраниях района. И хотя Исроэл частенько не понимал, о чем говорит Бенциан, он тем не менее любил его слушать и глядел на него, как ученик на раби.
— Хлеб и машины, товарищ Исроэл, — разошелся Райнес, — это, как бы вам сказать, сердце и легкие всякого государства. Мы с вами крестьяне уже немало лет, но что такое хлеб, то есть политическую сторону дела, многие из нас поняли только во время войны. Что тут отрицать — до войны и среди нас были такие, которые думали: «Хлеб? Невелика важность. Главное, был бы рубль — за деньги можно все раздобыть...» Что, разве не так?
— Кто станет отрицать!
— А раз человек так думает, — продолжал парторг, повышая голос, — ему, собственно, безразлично, где и на каком деле заработать свой рубль... Опять же не будем отрицать — среди наших людей еще и теперь есть такие, кто все меряет на деньги. Но деньги, сказал Маркс, это — фетиш, золотой идол! Понимаете?
— Ну конечно, понимаю, а то что же?
— А раз на хлеб смотрят как на предмет, который можно купить, он перестает быть делом государственной важности... Понимаете?
— Чего тут не понять?
У Райнеса это было, знал Исроэл, только начало, предисловие к тому, что собирался сказать.
— Хлеб, товарищ Исроэл, гораздо более глубокое дело, чем можно себе представить. Мы имели бы очень печальный вид, если бы во время войны не имели собственного хлеба. Одним словом, хлеб далеко не такой простой предмет, как иные думают.
— Ну конечно...
— Была у нас когда-то, если помните, поговорка — у кого добра полон ящик, тот миру и указчик. Много нашлось бы на свете указчиков, если бы у нас не был полон ящик, я имею в виду, если бы мы не имели собственных машин и собственного хлеба. Из сказанного, дорогой Исроэл, следует, что наши элеваторы всегда должны быть полны. Прежде всего надо обеспечить элеваторы.
— Все это таки правда... Но до каких пор будем дрожать над ломтиком хлеба? Не успеешь выполнить один план, тебе уже дают встречный и еще один встречный... Ведь река — и у той могут иссякнуть воды.
— Вот тут, видите ли, вы определенно правы. Но что поделаешь, когда секретарю райкома и председателю райисполкома хочется хвастать перед центром! Хвастают за наш счет и получают ордена. Если при таком урожае, как в нынешнем году, остаться без хлеба, это вопиющее дело. Так и скажу ему, секретарю нашему, в глаза скажу. Одним словом, без хлеба мы в этом году не будем... Доброй ночи!
Уже стоя в дверях, Бенциан как бы мимоходом спросил:
— А как там поживает ваш гость?
— Вы про Мейлаха? — Исроэл широко развел руками. — Последнее время почти не вижу его, но Тайбл моя рассказывает, что он часто приходит к ним на баштан.
— Зачем?
— Как так — зачем? Работать.
— А по вечерам что он делает?
— Пропадает где-то. Несколько раз его видели на винограднике.
— Вот как? — притворно равнодушным тоном отозвался Бенциан. — Ну, а что он вообще собирается делать? Остаться или уехать?
— Если бы думал уехать, давно продал бы дом... Но кто может знать? Его, беднягу, очень жаль.
— Жаль? Не люблю людей, вымаливающих к себе жалость. Берегитесь жалости, пуще огня берегитесь! — И парторг быстрым шагом покинул колхозный двор.
В окнах его дома, как и прежде, было темно. Бенциан не был уверен, что Двойрка дома, и, хотя знал, где лежит ключ от двери, все же в дом не вошел. Полузаросшая узкая тропинка привела его к колхозным мастерским.
Площадь вокруг мастерских, где в два ряда вытянулись и легко трепетали крыльями отремонтированные лобогрейки, напоминала аэродром. Казалось, они вот-вот оторвутся от земли и начнут парить над степью, унося с собой молочно-голубые пятна, насаженные на них луной.
— Кто там?
Из-за кузницы, приземистого строеньица с низко надвинутой закопченной крышей, выскользнула тень, и Райнес увидел перед собой ночного сторожа Залмен-Иосю — коренастого, крепко сколоченного старика, одетого в длинную просторную шинель, туго перепоясанную цветным платком. Шинель, видимо, принадлежала сыну или внуку, которые в противоположность Залмен-Иосе были рослые, крупные. На плече у него, точно ружье, торчала толстая палка. Подойдя к Райнесу вплотную, Залмен-Иося