десятилетку кончать? — спросил он у Васьки.
— Да… Мама настояла.
— А ты сам?
— Да и сам… Сначала не хотел, думал в ФЗУ пойти: маме-то трудно…
— Трудно, это верно… — согласился Платон.
— А все равно, наверно, придется бросать школу, — сказал вдруг Васька обреченно.
— Почему так?
— Говорят, что скоро введут плату за обучение в старших классах.
— Ну и что?
— Где же мама возьмет деньги? — спросил Васька с вызовом.
Платон помолчал.
— Да, тяжело вам с матерью… — согласился Платон. Но надо понять: если государство идет на такие меры, чтобы плату брать за учебу, значит, трудно ему. Трудно нашему государству, денег не хватает, а надо спешить создать индустрию, поднять военную промышленность — наседают ведь на нас, войну подкатывают к самому порогу. А помощи нам ждать неоткуда. Вот и вынуждены идти и на займы, и на все такое другое. А если бы нам дали мирно пожить — у нас бы все стало бесплатным. Да так оно и будет — при коммунизме. Так или не так?
— Так.
— Ну, вот то-то же. — Платон покрутил головой. — Если понял, давай спать. — Уходя в спальню, оглянулся: — И матери растолкуй. Спокойной ночи.
Огорчился немного Васька после такого разговора — опростоволосился он перед дядей. Да и не думал он, что этот спор затеется… А разговоры о плате и впрямь сильно тревожат мать: какая она будет — эта плата? Вдруг большая, вдруг такая, что ей не под силу станет?..
На ночь Васька пиджачок повесил на спинку стула возле своей раскладушки, проверил карман с билетом — застегнута ли пуговица — и только после этого лег в постель.
Лег и долго почему-то не мог уснуть, смотрел в потолок, на котором бегали блики от раскачиваемого ветром уличного фонаря, и думал. Думалось ему о многом: перелопачивался разговор с дядей, вспоминалось радостное лицо матери, когда она держала в ладонях, словно птенчика, комсомольский билет, представил забитую поездами станцию — эшелоны, эшелоны, эшелоны…
Под перебранку маневровых паровозов так незаметно и уснул.
«ИСПАНЦЫ»
Хорошо, легко играет на баяне Женька Сорокин, Жек — новый Васькин дружок. Дружок он, правда, не такой, как бы хотелось Гурину: многое в их отношениях делится неравно, чувствует Васька в чем-то свою зависимую роль, но мирится с ней, уступает Сорокину первенство. Да и пусть, Жек ведь и старше Гурина — Васька догнал его в восьмом классе, — и поопытнее во многих делах. Но главное, почему Гурин тянется к Сорокину, — это из-за его таланта, Жек — настоящий музыкальный самородок. Любой инструмент ему послушен: гитара, домбра, мандолина, балалайка, — все, но больше всего он любит баян. Тут Жек настоящий виртуоз. Только возьмет в руки свой красный перламутровый баян, и тот сейчас же откликается на Жекино прикосновение какой-нибудь мелодией.
На зональных олимпиадах художественной самодеятельности Жек всегда выступал с большим успехом, там он исполнял классические произведения — Бетховена, Шуберта, Моцарта, Чайковского.
Можно сказать, именно Жек первый открыл Гурину настоящую красоту музыки, влюбил его в нее, и эту любовь Гурин пронес через всю свою жизнь. Жекина музыкальная школа была единственной в его музыкальном образовании, и, как ни странно, Гурину хватило его с лихвой — он никогда не чувствовал себя профаном. А все, что он познавал потом в этой области, хорошо ложилось на крепкую и добрую основу, заложенную талантливым другом детства.
В школе Сорокин руководил кружком народных инструментов и относился к этому делу в высшей степени серьезно: кружковцев приучал играть только по нотам. Да и сам он разучивал новые вещи исключительно по нотам, какими бы простыми они ни казались. И это при том, что он был способен любую вещь сыграть на слух после первого прослушивания!
К музыкальным звукам Жек был очень чуток, улавливал самую незначительную фальшь, и тут же либо прекращал игру, если это случалось на репетиции, либо кивком головы давал знать музыканту, что тот взял не ту ноту. В перерыве подойдет, возьмет инструмент в руки и покажет, как нужно играть.
Жек высок, худощав, у него тонкий и прямой, как лезвие финки, нос. Большие, хрящеватые уши тоже тонки, настолько тонки, что, кажется, просвечивают насквозь, и стоят они у него торчком, как локаторы, однако лица не портят. Жек красив. Прямые белесые волосы спадают на лоб, на глаза, и он то и дело рывком головы отбрасывает их назад, особенно во время игры.
Нет, Гурин не терзался от того, что в их дружбе верховодил Жек, Гурин обожал своего нового друга и прощал ему многое, к чему сам не питал пристрастия или отвергал в силу своей врожденной стеснительности и нерешительности. Более того, Гурин много дал бы за то, чтобы хоть немного походить на Сорокина, чтобы хоть немного иметь его таланта, уверенности, смелости…
Хорошо, легко играет Жек на баяне, его длинные тренированные пальцы быстро бегают по кнопкам баяна, выплескивают грустную, душераздирающую мелодию несчастной любви. Жек склоняет голову к баяну, прислушивается, трясет в такт ему спадающей на глаза челкой, поет с надрывом:
Брызги шампанского
Давно разбрызганы…
Нравится Гурину эта мелодия, краснеет он отчего-то при ее звуках, и сердце тает от истомы.
Девочки танцуют танго, ребята сгрудились у стен, смотрят. Танцевать они не умеют, а учиться стесняются, хотя и очень хочется каждому из них выйти с девочкой на круг.
Жек улыбается, подмигивает девочкам, будто он в каком-то тайном сговоре с ними, а они, смущаясь, отводят глаза в сторону. И эта их стеснительность больше всего и забавляет баяниста.
Переменив позу, Сорокин заиграл другую мелодию — свою любимую:
Живот моя отрада
В высоком терему,
А в терем тот высокий
Да нет хода никому…
Кончил «Отраду» и быстро, незаметно перешел снова на танго:
Утомленное солнце
Нежно с морем прощалось,
В этот час ты призналась,
Что нет любви…
Заходится Васькино сердце то ли от музыки, то ли от слов печальных, завидует Сорокину: хорошо играет, девчонки вьются около него, уж ему-то ни одна не скажет, что нет любви, наоборот — есть она, у каждой из них есть к нему любовь, только помани. А на Ваську они и внимания не обращают. Правда, он и сам не очень старается, стыдится чего-то. Прежде всего одежды своей стыдится. У Жека шерстяные, сшитые по моде — тридцать два сантиметра ширины — брюки. Стрелочка на