по-другому несколько существенных вопросов. Протоколы были затем перепечатаны, мы оба подписали их. После этого Сергадеев сказал, что на первую половину дня достаточно.
— Кстати, — добавил он небрежно, когда я поднялся, чтобы уйти, — как у Вас дела насчет обращения к президенту?
— Все еще обдумываю, — ответил я.
Я действительно продолжал думать об этом, особенно во время двухчасовой прогулки по клетке, которая последовала за моим вызовом в комнату 215.
Вечером, когда мы со Стасом закончили ужин, я решил наконец набросать черновик письма.
Этот черновик, написанный по-английски, я захватил с собой на утренний допрос в пятницу. Сергадеев потребовал, чтобы я тут же перевел мой текст на русский. Делая это, я видел, как он все время хмурится и крутит в руке карандаш.
Когда я закончил, он коротко бросил:
— Это не годится.
Его реакция разочаровала меня. Почему-то я думал, он сразу ухватится за письмо и будет способствовать его отправке за стены тюрьмы.
— Но почему?.. Как Вы предлагаете написать? — спросил я.
— Во-первых, уберите все ссылки на нашего Генерального секретаря, — сказал он резко. — И, во-вторых, перестаньте употреблять слова "так называемое дело Данилова".
Он протянул мне лист чистой бумаги, приглашая воспользоваться возможностью и написать второй вариант.
Сидя за столом, я размышлял о том, как поступить дальше. Было ясно, Сергадеев не даст мне возможности обратиться с письмом к Горбачеву, поэтому нужно решить, писать ли только Рейгану. Я знал, что многие советчики и критики правого толка склоняют его не идти ни на какие уступки. Так что обращение к нему нужно составить таким образом, чтобы оно не ослабило, а укрепило его положение внутри страны.
Я начал писать, но моя шариковая ручка плохо выводила слова на бумаге, положенной на твердую поверхность стола. Заметив мои затруднения, Сергадеев протянул мне одну из папок, лежавших перед ним на столе. Я подложил ее под свой лист, на котором начал писать, обратив при этом внимание на одно слово, написанное от руки, в правом верхнем углу папки. Прочтя его, я похолодел. Это была простая русская фамилия "Суслов". Но… Я вспомнил, что несколько месяцев тому назад в советской печати появилось короткое сообщение об аресте комментатора телевидения, Ильи Суслова, и о предании его суду военного трибунала за передачу западногерманским дипломатам каких-то секретных сведений, связанных с космической программой. Уж не пробует ли Сергадеев повесить на меня обвинение в сотрудничестве с западногерманской разведкой, помимо разведки американской?! Я попытался не дать разгуляться моему воображению. Но что удивительного в том, что даже совсем непреднамеренный поступок может ввергнуть заключенного в паническое состояние? Я отчаянно старался овладеть собой, чувствуя, что надо опередить моего инквизитора и сказать что-то такое, что бы не послужило мне во вред.
Пытаясь изо всех сил казаться спокойным, я произнес:
— Полагаю, эта папка не имеет ко мне никакого отношения?
— Никакого, — ровным голосом произнес полковник. Лицо его ничего не выражало.
Снова я постарался сосредоточиться на письме. Решил написать возможно проще: сначала подтвердить свою невиновность, затем попросить президента, чтобы он помог разрешить все это дело без ущерба для советско-американских отношений. Я обошел вопрос об одновременном освобождении другого человека американской сторо-
ной. Об этом уже говорила Руфь, когда была в нашем посольстве.
Чем больше я вглядывался в написанное, тем меньше оно мне нравилось. И все же, в конце концов, я протянул листок Сергадееву. Я сказал, что, по моему мнению, публиковать это в печати ни в коем случае не следует, но если они захотят использовать письмо, пусть оно пойдет по дипломатическим каналам прямо в Вашингтон.
— Да, вероятно, Вы правы, — в раздумье согласился Сергадеев, прочитав его.
Он положил письмо на стол, посмотрел на стенные часы. Время бежало быстро, уже было около полудня.
— Увидимся сегодня позднее, — сказал он, когда надзиратель выводил меня из кабинета.
Почти весь остаток дня я провел в камере один: Стаса вызвали на допрос, который, как он предполагал, мог стать последним. Я сидел на койке в напряженном состоянии ожидания, но меня так и не вызывали. Минуты шли за минутами, я пытался читать, вставал, шагал по камере, снова садился. Потом услышал дребезжанье тележки, развозившей ужин: значит, было около пяти вечера.
Я не понимал, почему Сергадеев не вызывает меня к себе, но пытался сохранить надежду на лучшее: либо меня уже собираются освободить, либо дело движется в этом направлении. Чтобы не заходить чересчур далеко в своем оптимизме, я сказал себе, что, по крайней мере, будущая неделя в Лефортове окажется для меня спокойной — без этих бесконечных допросов. Потом я переключился на приятные мысли о завтрашнем душе.
* * *
А после ужина меня неожиданно повели на прогулку в "медвежью клетку".
Около семи вечера я вернулся в камеру, но через несколько минут кормушка в дверях приоткрылась и надзиратель рявкнул:
— Данилов, на выход!
Допрос в такое время? Что заставило их изменить распорядок дня?
Всю дорогу до комнаты 215 я пытался сохранить спокойствие. Едва переступив порог, я понял, что наступили какие-то перемены. Полковник Сергадеев был не один, с ним в комнате находился пожилой коренастый мужчина с седыми волосами, по виду какой-то крупный начальник. Он жестом показал мне, чтобы я сел за небольшой стол, тот самый, откуда я выслушивал предъявленное мне обвинение. Я уселся, чувствуя напряжение во всем теле и пытаясь по выражению лица этого человека определить свою дальнейшую судьбу. Хотя на нем был черный костюм, мужчина не выглядел угрюмым или мрачным. Скорее наоборот — в хорошем настроении.
— Господин Данилов, — начал он официальным тоном, — сегодня в три часа дня достигнуто политическое соглашение, на основании которого Вы освобождаетесь из заключения под опеку Вашего посольства. Прошу сейчас же связаться по телефону с Вашим поверенным в делах, господином Комзом, для уточнения деталей.
Со стороны моя реакция была вряд ли заметна. Как и раньше, я делал все возможное, чтобы не обнаружить перед тюремщиками свои эмоции. Но я чувствовал, как все мои мышцы расслабились, по всему телу разлилось ощущение покоя. Надеясь, что и голос не изменил мне и остался твердым, я обратился к анонимному представителю Советской власти с вопросом.
— Могу я узнать, с кем имею честь говорить?
— Это не имеет значения, — буркнул он, подтверждая в который раз удивительную склонность советских официальных лиц к таинственности.
Я набрал номер посольства. Телефон был занят. После нескольких попыток я наконец дозвонился, услышал голос секретаря. С ужасом я подумал, что Комз уже, возможно, ушел, но — нет! — вскоре он взял трубку и просто и весело