«И раз… И два… Начали… Не снижайте темпа…»
«А у кого дело сгорит, тот потерпит урок. Впрочем, сам спасется, но так, как будто из огня». Апостол Павел знал: малая закваска квасит все тесто. А я сделал неверный выбор, схватил не тот апельсин, бросил не в тот ящик, и это сразу принесло результаты: книжку о путешествии Михаила Тропинина на Курильские острова издали. Я уже говорил, что кто-то даже похвалил ее, впрочем, не А. Запорный. В этой маленькой книжке все было расставлено по своим местам – фамилии, имена, климат. В нее только так и не смогли пролезть богодулы с крутыми плечами, с иссеченными, как у сивучей, мордами. В нее почему-то не протиснулись тихие солдатики, запуганные сержантом Кислюком. Всевидящая цензура легко отсекла все лишнее.
Почему же я не впал в отчаяние?
Ну да, океан… И Левиафан в нем… И кипятит пучину…
Ну да, люди живые, пьющие, дымок костра… Стихи, вскрывающие душу, как банку консервов… Я просто не мог отчаяться… Сейчас, задним числом, я отчетливо вижу: я просто не мог отчаяться. Я был как богодулы, как солдатики, меня уже не убеждали стихи и не пугал А. Задорный. Туманность действительно сгустилась в яблоко.
В 1959 году, задолго до Курил, я приехал в Новосибирск.
За моими плечами были тайгинская школа и три месяца работы в кондукторском резерве. В конце пятидесятых в Новосибирск хлынуло множество таких вот молодых людей. Знаменитая оттепель. Новый центр науки. Все наслышались о деревянной избе академика М. А. Лаврентьева, прорубившего окно в Сибирь. Я приехал в новосибирский Академгородок с рекомендательным письмом академика Д. И. Щербакова. Только такое письмо могло разорвать тогдашний заколдованный круг: чтобы устроиться на работу, надо было иметь прописку, чтобы прописаться, надо иметь работу.
Мокрый асфальт. Огни, отраженные в осенней Оби.
Сотни домов, тысячи домов, миллионы освещенных окон.
Кто живет за этими окнами, кто смотрит в них? На станцию Тайга это нисколько не походило. На станции Тайга даже на железнодорожном вокзале не чувствовалось суеты. Куда собственно спешить? Поезд ушел, поезд придет. Дождь начался, дождь закончится. Машинист Петров запил, машинист Петров опохмелится. День, вечер. Ночь, утро. Осень, зима. Весна, лето. Утомила улица, сверни в переулок. Там, в переулках, деревянные дома, штакетник, пыльные сухие завалинки, резные наличники в пузырях сухой краски. И крапива, лебеда под заборами, неуловимый, растворенный в тихом воздухе запах дегтя, березовых дров, древесного дыма. А Новосибирск пыхтел и дымил. Он вздрагивал и содрогался. В нем не было горизонтов, он занимал сразу все стороны света. Он был уродлив и в то же время поражал бетонным колпаком оперного театра и многими розами под его колоннами.
Паюза, отняв у меня улицу, загнал меня в мир книг.
По длинным коридорам Сибирского отделения Академии наук СССР, сконцентрированного на первых порах в одном-единственном здании (Советская, 20), тянуло легкими сквозняками, пылью геологических коллекций, запахами типографской краски. В чудесной библиотеке разбегались глаза. Что выбрать? Комплект журнала «Природа» со статьями академика Л. С. Берга или «Финал эволюции» биолога Б. М. Козо-Полянского? Описание березовского мамонта, выполненное еще в Императорской Академии наук (чуть было не добавил – СССР), или книгу Чарльза Г. Штернберга «Жизнь охотника за ископаемыми»? Труды Льва Симоновича Берга, эволюциониста, ихтиолога и географа, разбили мое сердце. Лев Симонович заявил: никакая борьба за существование не превратит шимпанзе в римского атлета, на это есть свои закономерности. А Козо-Полянский довершил дело: всё! кранты! эволюция человека закончена!
К такому резкому повороту я, сложившийся восемнадцатилетний дарвинист, не был готов. Ну да, суровый Дарвин отнял у меня массу иллюзий, например, веру в чудо, но зато он утвердил во мне веру в незыблемость законов природы. А Берг? А Козо-Полянский? Ну, ладно, разберемся. А для начала…
Для начала – недостающие звенья в цепи эволюции.
Известно, палеонтологи изучили колоссальное количество ископаемых видов.
Все эти виды, как правило, достаточно специализированы, нет проблем отличить ганоидную рыбу от панцирной, белемнита от гастроподы, древовидный хвощ от силурийского плауна. Но любой вид всегда происходит от какого-то предшествовавшего ему, значит, земные пласты должны быть буквально набиты останками самых невероятных форм. А их нет. Где они? Почему, черт побери, мы практически всегда имеем дело только с сформировавшимися видами? Где эти бесчисленные переходные формы? Где выпавшие из истории звенья единой эволюционной цепи? Должны же они были оставить хоть какой-то след. Изучая переписку знаменитых братьев Ковалевских, биолога и палеонтолога, я убедился, что не меня одного волновали поставленные выше вопросы.
Владимир Онуфриевич (палеонтолог) писал Александру Онуфриевичу (биологу):
«Что между мелом и третичной есть перерыв, в этом не может быть сомнения. Представь сам – во всем меле ни одного млекопитающего (хотя в средней юре есть 4 и даже в триасе один зуб), а затем вдруг в древнейшей третичной огромные млекопитающие вроде тапиров и жвачных, да по десяти видов на каждый род! Были же у них предшественники. Вообще нет такого дикого факта, как внезапное появление этой бесконечно богатой колоссальными и мелкими формами фауны нижней и средней третичной…»
Действительно. То пусто, а то вдруг сразу огромные млекопитающие, да по десяти видов на каждый род! Откуда, черт побери? В мечтах я, конечно, видел себя первооткрывателем формаций, никому прежде неизвестных. Где-то в недоступных горах, в затерянных пустынях, не знаю где, но я их найду. Из рыжих конкреций, из узловатых желваков, из сланцевых плит выбью, извлеку восхитительные костяки переходных форм. Когда-то они плавали в море, хрюкали, рычали, мутили воду, зарывались в ил, перемалывали клыками неудачников, – и вот я верну беглецов науке, раздвину рамки геологической истории. Раздвинул же рамки мировой геологической истории академик Б. С. Соколов, введя в нее новое понятие – венд.
Борис Сергеевич, кстати, появлялся в своем кабинете не каждый день.
Иногда я разбирал шлифы у него дома. Поразительно благожелательный, вежливый, аккуратный человек. Аккуратных я, правда, уже встречал, но благожелательность и вежливость меня даже расстраивали. Дело не в том, что Борис Сергеевич не плевал под ноги смачно, как машинист Петров, и не в том, что он не ругался матом, как конюх Рябцев, нет, просто Борис Сергеевич представлял собой какой-то новый тип человека, пока что не попавший в таблицу Вильяма К. Грегори.
Владимир Онуфриевич – Александру Онуфриевичу:
«Все это сбито в кучу, кроме того, не принято в соображение, что с поднятием или опусканием береговые фауны все переселяются вниз или вверх, что производит перемещение окаменелостей. Иногда раковины лежат в одном месте густо, в другом редко, кроме того, на водостоках растворены, не оставив следа. Если что-то и возможно, то не в таких формациях, как гнусная пермская, где так подло все сохранилось и фауна так странна и бедна. Эти пермские глины и мергели в России до такой степени подлы, что приводят меня в содрогание…»