вздрогнул, чудом удержавшись на стволе и не рухнув в озеро. Медленно обернувшись, он увидел Трегора, почти неразличимого в полутьме. Ним привык к тому, что даже вечером у человека, одетого в тёмное, можно разглядеть лицо и кисти рук, тогда как скомороший князь был сплошным тёмно-серым пятном.
– П-почему?
Трегор шагнул ближе. Жутко говорить с человеком и не видеть его лица, и всё кажется, будто надо ждать от него какой опасности.
– Тебе мало истории с вашей утонувшей подругой? Голову заморочат. Утянут на дно, моргнуть не успеешь. Вернее, сам за ними полезешь, а будет казаться, будто ступаешь в чудесные края, где царит вечное плодородное лето. Не делай глупостей, мальчик. Ты чужак и всегда им будешь. Они чуют и не оставят.
Ним сглотнул. В словах Трегора ему слышалась явная угроза, а то, что нельзя было заглянуть тому в глаза, делало угрозу ещё более осязаемой.
– Мейя сама того захотела… – возразил он робко.
– Ты так в том уверен?
Ним промолчал. Не дождавшись ответа, Трегор развернулся и ушёл к своим. Ним упрямо уставился вдаль, на едва различимые фигуры мавок. Раз звать нельзя, он подождёт. Он упрямый. Краски только жалко, засохнут. Чтобы занять руки, Ним принялся рисовать углём озеро, деревья по берегам, камыши и – пока что по памяти – водных дев.
* * *
Он сам не понял, как так вышло, что слова скоморошьего князя если не забылись, то подёрнулись туманом, не устояв перед силой желания. На следующую ночь Ним снова выбрался к озеру – зарисовывать мавок и водяниц, плещущихся у дальних берегов. Половину приходилось додумывать: бледные силуэты двигались быстро, мерцали в свете луны, то вспыхивали серебром длинные мокрые волосы, то блестели глаза или чешуйки. Плеск воды, заливистый смех и вскрики будоражили, манили к себе, и угольный карандаш танцевал по бумаге, словно тоже заворожённый, добавляя деталей, которых не видел глаз. Не успел Ним отложить первый рисунок, как к нему подсел Энгле.
– Как у тебя так ладно получается, – восхитился он, разглядывая рисунок. – А в красках если? Ты знаешь, я никогда не видел, чтобы нечистецей рисовали. Их вообще не так часто видят, а если видят, то либо пугаются, либо дрожат благоговейно. Ты смелый парень, Ним.
– Что смелого? Дорвался до бумаги, увидел интересное, нарисовать захотел. Большой храбрости не надо.
Энгле неловко улыбнулся и осторожно взял рисунок. Ним не стал возражать, только предупредил, чтобы не смазал ненароком угольные штрихи.
– Ты красками скоморохов меченых напиши. Они все – что шкатулки расписные, – посоветовал Энгле. – А нечистецей лучше не трогать. Серебряная Мать ревнива, как всякая женщина, и своих детей тоже может заревновать. Красиво у тебя получается, но никто так не делает, и тебе не нужно.
Посреди озера что-то вздыбилось чёрной волной, гулко ухнуло и тут же снова затянулось гладью. Повеяло холодным ветром, пахнущим водой, илом и чем-то сладковато-гнилостным.
Волоски у Нима на затылке встали дыбом, но не от страха, а от какого-то почти сладостного предчувствия.
– Сом играет, – успокоил Энгле и положил руку Ниму на плечо. – А может, и не сом. Может, водяной предупреждает, чтобы ты его не тревожил. Пошли, хватит нечистецей смущать людским ремеслом. К скоморохам они привыкли, а на тебя могут и обозлиться.
Уже второй человек, которому Ним был склонен верить, просил держаться подальше от озера. Ним вспомнил про соколий камень, про свечи Велемира, спасающие от нечистецей. Есть ли у шутов какие-то свои обереги? Должны быть. Ниму не думалось, что водные обитательницы смогут как-то ему навредить, когда поблизости столько людей. Что, в самом деле, станет от одного рисунка?
Не отрывая взгляда от озёрной глади, Ним произнёс:
– Моё ремесло не может смущать, зато способно восхитить. По своей воле навязываться не стану, но что, если так повелит Господин Дорог?
Энгле покачал головой, скупо улыбаясь. Он взял Нима под локоть и отвёл от озера, так и не дав понять другу, получилось у него отшутиться или нет. С неба редко капало, под ногами скользила растоптанная, развезённая колёсами и копытами грязь, и едва Ним отвернулся, ему послышалось, что в ивах призывно зашелестели голоса нечистецей.
* * *
Сны его тоже захватило Русалье Озеро. Чёрное, бескрайнее, теряющееся дальним берегом в серой туманной мути. То мертвенно-тихое, то гудящее где-то в самом своём нутре, плещущееся в ночи, могучее и непредсказуемое, как спящий в берлоге матёрый медведь. Во сне мавки играли совсем близко, не было страшных водяниц, только бледные, длинноволосые, нагие и прекрасные девы. Они манили Нима тонкими пальцами, смеялись тихо, и их смех шелестом множился в камышах, а если поворачивались, и показывались их ободранные спины, открывающие взору белые рёбра и синеватые внутренности, то по коже юноши пробегал сладкий щиплющийся мороз.
Они ныряли, выныривали, плескались друг в друга водой, в лунных бликах переливающейся насыщенным изумрудом. Их глаза сверкали льдисто-серым и голубым, белые мокрые тела казались серебристыми, как рыбья кожа, и всё было таким ярким, чудесным, сказочно-жутким, что руки Нима дрожали от желания намешать новых красок, схватить лист бумаги, а лучше несколько, и рисовать до изнеможения, до слабости в пальцах.
– Иди к нам, молодой чужеземец!
– Мы хотим посмотреть, как ты рисуешь.
– Не робей, ну же, иди!
Ним проснулся в поту. В шатре крепко спали, похожий на медведя Берсек и старуха Сплюха протяжно храпели, по земле тянулся предзимний холод, и скоро, должно быть, ватага Трегора покинет излюбленный шатёр, разбредётся по тёплым избам. Ним встал, как мог, осторожно, пробрался к сундуку, прихватил бумагу, цветные порошки, кисть и карандаш, ощупью нашёл припасённую баночку гусиного жира и выскользнул наружу.
Дул крепкий ветер, срывая с дубов последние листы, заставляя ветви елей ронять побуревшие иглы. Ним выскочил как был, в нижней рубахе, но его тело пылало, а руки зудели, и значение имел только зов из сна.
Мавки плескались у берега. Так же близко, как во сне. Тихо переговаривались, сплетали друг другу волосы в косы, мастерили венки из рогоза и камыша. Одна из них сидела на склонённой иве, где Ним обычно рисовал.
Спотыкаясь в спешке, Ним очистил плоский камень от опавшей хвои, выложил несколько порций жира из банки и, прикрывая руками, чтобы не рассыпались по ветру, добавил цветные порошки. Смешал деревянным концом кисти и торопливо расстелил на коленях бумажный лист. Он постоянно поднимал голову на мавок: боялся, что заметят его и ускользнут, уплывут подальше, заробеют.
Но озёрные девы не робели.
Та, что сидела на иве, улыбнулась Ниму и махнула рукой.
– А мы тебя видели. Нам отец не разрешал к тебе подходить.
– Отец? – только и выдавил Ним, ошеломлённый тем, что мавка действительно обратилась к нему.
Мавка нагнулась, подперев рукой груди. Светлая коса рассыпалась влажными прядями, и лунный свет серебрил капли, падающие с волос на землю.
– Отец строгий, ой, строгий. Не даёт молодцев со стойбища таскать, говорит, со скоморохами у нас уговор. А ты новенький да свеженький, так интересно было на тебя посмотреть. Мы как увидели, что ты рисовать умеешь, так диву дались – страсть как захотелось поглазеть… Но отец считает, что негоже смертным и кровяным писать неживых и бескровных.
Пятеро мавок с интересом – если не с жадностью – смотрели на Нима, на бумагу и кисть в его руках, но из воды не выходили. Ним осмелился шагнуть ближе, проверяя, не спугнёт ли. Нет, мавки не двигались, замерли настороженно, но испуганными не выглядели.
– Так уж и негоже? – В Ниме словно вспыхнул невиданный доселе огонь, дерзкий, настырный. На краешке сознания мелькнула мысль: не Господин ли Дорог взялся сейчас за кудель? – А если нарисую быстро и вам подарю – обозлится? Не думаю. Беречь портрет будет, уж наверняка никто ещё дочек его не рисовал!
Ним красовался перед мавками, как никогда не красовался ни перед одной девушкой. Голову заполнил душный сладкий туман, и хотелось только стать для красавиц кем-то особенным, кем-то, кого они вспомнят и через сто, и через двести лет.
Он