— А время идет, товарищ Якименко.
— Так точно, товарищ генерал, не стоит.
Наконец мы идем. Идем, потому что ехать нельзя — гололед испортил дороги. Идти даже трудно, скользим, хватаем воздух руками. Надо бы поддержать генерала, но не решаюсь: вдруг не захочет. Невольно вспоминаю генерала Рязанова, прежнего моего командира. Окажись сейчас Василий Георгиевич на месте Ивана Дмитриевича Подгорного, мы зашагали бы твердо, уверенно, не боясь поскользнуться, упасть, а если невзначай бы упали, то вместе, как и положено двум фронтовым товарищам независимо от чинов и рангов.
Дошли наконец. Вслед за нами вошла и наша официантка Лелька, боевая, красивая, острая на язык дивчина. Не вошла, а буквально ввалилась в валенках, в полушубке, румяная от мороза. Сверкнула озорными глазами, белозубой улыбкой:
— Здравствуйте, товарищ генерал.
Не поняв причину Лелькиного визита, Подгорный глядит недоуменно. Спрашивает:
— Что вы хотите?
— Я принесла обед, — ответила Лелька. Что-то хотела добавить, но воздержалась, очевидно решив: рано еще шутить. Но я уже чувствую: пришла на мою беду, что-нибудь она ляпнет. Это, конечно, комбат ее подослал, пускай, дескать, посмешит генерала. Но наш генерал человек не такой, он шутку не любит. Стараюсь его отвлечь, предлагаю помыть руки, даю полотенце. Берет, внимательно рассматривает на свет.
— Когда стирали?
— Свежее, товарищ генерал. Не беспокойтесь.
— А чем будете угощать? Что приготовили?
— Борщ украинский.
— Почему борщ?
— Так я решил. Думаю, не ошибся.
Между тем Лелька накрыла стол, поставила два графина — с вином и водкой. Садимся. Лелька разливает вино, как и положено, сначала Подгорному, потом мне. Жду, когда он поднимет рюмку, но он будто не видит, начинает обед с закуски.
— Пейте, товарищ генерал, — заботится Лелька. — На здоровье, с морозца.
— Угощайте своего командира, — отвечает Подгорный, не притронувшись к рюмке. И Лелька, гостеприимная, веселая, добрая, повернувшись ко мне, восклицает: — Товарищ командир! А вы чего медлите? Я вас не узнаю!
Я обмер. Чтобы тебе поперхнуться, Лелька, когда ты произносила эти слова. Чтобы тебе провалиться сквозь пол этой уютной деревенской избы. Будь ты проклят, предатель-комбат, подославший этого демона в юбке. Если бы я действительно пил…
— Я так и знал, товарищ Якименко, что вы любите выпить, — говорит генерал, — только скрываете. Нельзя скрывать свои слабости от старших командиров.
Обед закончился.
— Понравилось ли? — беспокоится Лелька. — Что приготовить на ужин?
Генерал молчал, подумал, ответил уклончиво:
— Командир полка скажет.
Так он говорил и вечером, после сытного ужина, так говорил после завтрака. «Изучает меня», — подумалось после первого обеда. Я было взъерошился, хотел сказать: «Давай, Леля, на свой вкус», — но, подумав, решил: пусть изучает, не жалко. Однако потом убедился, что это неприятная вещь — чувствовать, что тебя изучают, причем вполне откровенно, открыто. И когда Лелька спросила после второго обеда: «Что приготовить на ужин?», а Подгорный сказал: «Спасибо. Ужинать буду дома», я вздохнул облегченно и подумал, что лучше подраться с врагом, чем пообедать с моим командиром: там, откровенно говоря, посвободнее, там я хозяин…
А как же с Проскуриным? Как сложилась его судьба? И как отнеслись к нему люди, бывшие его подчиненные, его боевые товарищи?
Я убедился, что всякое горе — а то, что случилось с Проскуриным, иначе не назовешь — вызывает жалость. Я видал ее во взглядах людей, слышал в разговорах о бывшем комэске, я бы даже сказал, о бывшем Проскурине. Его жалели и сочувствовали. Трусость, результатом чего бы она ни была, не может вызывать сочувствия, ни тем более слова поддержки, слова участия, и Проскурин — герой, уважаемый, почитаемый ранее летчик, — растворился среди людей, стал незаметным, а потом и чужим в коллективе.
А чужим он стал потому, что здесь же, в полку, находился Агданцев как живой пример героизма и неистовой духовной силы. Каждый невольно их сравнивал, Агданцева и Проскурина. И жалость к Саше Агданцеву, лицо которого бугрилось сплошными рубцами шрамов, к его обожженным, скрюченным пальцам прошла, уступила место глубочайшему уважению, а жалость к Проскурину постепенно сменилась отчужденностью, не броской, не контрастной, но все же заметной.
Я видел, что ему тяжело, что служба у него не пойдет, и попросил командира дивизии о переводе его в другую авиачасть, подальше от нашей, и Проскурин вскоре уехал. Лет через пять или шесть после войны мы встретились в одном из военных училищ. Я думал, что он на меня в обиде, но, увидев неподдельную радость в его глазах, успокоился: человек нашел в себе силы летать и летает, учит курсантов, приносит большую пользу. Я посмотрел на его ордена — три ордена Красного Знамени — и подумал о том, что он, очевидно, в авторитете.
Ну что ж, тем лучше. И для него, и для тех, кого он обучает. А то, что случилось под Будапештом, тень на ордена не бросает, он заслужил их значительно раньше, заслужил в жестоких воздушных боях.
Жизнь продолжается
Наши войска устремились через Карпаты. Видно, война подходит к концу, Австрия и Чехословакия вот— вот отвернутся от фашистской Германии, но немцы дерутся упорно, не хотят терять сателлитов и, вполне очевидно, ждут, когда подойдут наши союзники — американцы и англичане — и раньше нас захватят Прагу и Вену. Немцы боятся их значительно меньше, чем нас. Так мы думаем, а вскоре и убедимся.
Противник остановился под Братиславой, уперся, но продержался недолго. Вскоре его опрокинули, и в прорыв вошла подвижная конно-механизи— рованная группа генерала Плиева — наши подшефные войска. Работать с ними непросто. Они растянулись на сто километров (попробуй прикрыть!), а лошадь на фронте — самая уязвимая цель. Кроме того, солдаты хотят, чтобы мы висели точно над ними и гудели своими моторами, а начальство, уважая их просьбу, требует, чтобы мы именно так и делали.
Но это чисто психологическое и довольно обманчивое впечатление: видеть над собой самолеты и думать, что они тебя защитят. Мы делаем так: выходим вперед, к переднему краю, там встречаем фашистов, там заставляем сбрасывать бомбы. И отважное войско Плиева хоть и не видит нас, но зато и не видит немецкие самолеты.
Бои над землей идут непрерывно. Завязавшись еще на рассвете, утихают только под вечер. Моя особая группа частью сил летает по графику, прикрывает войска, а частью — по вызову с линии фронта, для отражения налетов вражеской авиации. А так как вызовы следуют один за другим, то полк на земле почти не бывает. Летчики делают по пять— шесть вылетов в день. От неимоверной усталости спасает только одно — малый запас «горючки». Пока техники хлопочут возле машин, летчики хоть немного, но отдыхают.
В воздух уходит группа лейтенанта Егорова — вызвали с линии фронта. Егоров теперь командир эскадрильи, назначен вместо Проскурина. Совсем молодой летчик. Он окончил училище в мае прошлого года, но дерется уверенно, смело, награжден орденами Красного Знамени и Отечественной войны и вполне соответствует этой большой, ответственной должности. Помню, как Егоров легко и свободно освоил Як-3. Глубоко изучил, сдал зачеты и, выполнив два полета по кругу и в зону, стал помогать своим летчикам как консультант. А в первом бою на Як-3 уничтожил «фоккера». Тот «Фокке-Вульф» был уже не первой машиной, сбитой Егоровым, и оказался не последней. А теперь, слушая радио, я представляю, как восьмерка Егорова, встретив шестнадцать ФВ-190, с ходу вступила в бой, сбила три самолета, остальных разогнала.