И все же это соображение едва ли повлияло бы на решение совета. Другие попечители возразили бы на это, что лучше временный лидер, чем никакого. Поэтому я предложил собственную кандидатуру, сказав, что соглашусь стать директором, если смогу одновременно остаться на своей постоянной ставке в Гарварде. Это избавило бы попечителей лаборатории от необходимости искать источник зарплаты для нового директора. Джону Кэрнсу с самого его прихода в лабораторию зарплату в размере 15 000 долларов в год платили из средств пятилетнего гранта Фонда Рокфеллера. Но на продление этого гранта рассчитывать было нельзя. Как только я заявил о возможности самому возглавить Колд-Спринг-Харбор, дальнейшее обсуждение кандидатуры Бреша прекратилось. Я чувствовал, что если Гарвард скажет "да", то эта работа мне обеспечена.
Перед отъездом в Нью-Йорк я ни с кем не посоветовался о вероятности того, разрешит ли мне руководство Гарварда работать одновременно на двух академических работах. Поэтому сразу по возвращении в Кембридж я связался с Полом Доути, который к тому времени давно стал первым председателем отделения биохимии и молекулярной биологии. Заручившись поддержкой сотрудников отделения, он 22 ноября написал Франклину Форду письмо, в котором предлагал разрешить мне стать директором Лаборатории в Колд-Спринг-Харбор на пятилетний срок. В течение этого времени за мной сохранялись бы мои преподавательские и административные обязанности, а в Колд-Спринг-Харбор я проводил бы в среднем по три дня каждые две недели. Всего через пять дней Форд написал о своем согласии, отмечая, что должен будет передать мою просьбу в Гарвардскую корпорацию для официального утверждения. Я написал об этом Бентли, а он, в свою очередь, обратился к другим членам попечительского совета с предложением утвердить меня в качестве директора. i февраля 1968 года я вступил в свою новую должность.
Мое решение взвалить на себя бремя проблем лаборатории в Колд-Спринг-Харбор в значительной степени было продиктовано чувствами. Быть там для меня значило быть дома. Лаборатория была для меня воплощением науки в лучших ее проявлениях, науки, для которой поиск высоких истин значит больше, чем личный успех. Я никогда не видел, чтобы кто-то в лаборатории злоупотреблял своим положением или чрезмерно задирал нос. Мысль о ее гибели была для меня невыносима. Кроме того, став директором, я мог проверить мою гипотезу 1958 года о том, что способность опухолеродных ДНК-содержащих вирусов вызывать рак связана с наличием у них в геноме генов, кодирующих ферменты, которые включают синтез ДНК. Эта идея была слишком хороша, чтобы быть ошибочной, но недостаток помещений и финансирования не позволял мне проверить ее в Гарварде.
То печальное обстоятельство, что лабораторное пространство в Колд-Спринг-Харбор использовалось не в полную силу, могло оказаться для меня удачей. Направление научной деятельности лаборатории можно было быстро изменить без конфликтов с уже работавшими там учеными. В Массачусетсом технологическом институте в середине 1950-х, чтобы быстро переориентироваться на молекулярную биологию, пришлось по сути уволить все биологическое отделение, и это породило немало проблем. В Колд-Спринг-Харбор такого можно было бы избежать.
Мое первое публичное появление в роли директора состоялось 4 февраля, в воскресенье. Это произошло на ежегодной встрече Лонг-Айлендской биологической ассоциации, членов которой первоначально выбирали из числа владельцев больших имений, некогда преобладавших на большей части ландшафтов Северного берега. Хотя за двадцать лет, прошедших с войны, многие крупные владения были разделены на части, в радиусе нескольких миль от Лаборатории по-прежнему сохранились роскошные дома многих самых верных и щедрых благодетелей Гарварда с Уолл-стрит. Поэтому в деле мобилизации местного высшего общества на поддержку наших новых исследований рака, как я полагал, мое звание гарвардского профессора могло оказаться не менее уместным, чем Нобелевская премия. Столь же важен был тот почет, в котором были у местных жителей Джон Кэрнс и его семья. В тот день я публично объявил, что надеюсь на то, что Джон согласится остаться сотрудником лаборатории и по-прежнему будет жить в Эрсли — большом деревянном здании усадьбы, построенном в 1806 году для майора Уильяма Джонса. Долгое время эта усадьба входила в состав владений Генри де Фореста, прилегавших к Лаборатории с севера, а в 1942 году стала домом директора. Я был холост и планировал проводить на месте не больше шести-восьми дней в месяц, поэтому у меня не было нужды в Эрсли с его многочисленными комнатами. Еще до начала встречи ассоциации я попросил выделить мне в качестве жилья еще более старый Остерхаут-коттедж. В нем несколько лет жили Альфред и Джилл Херши, пока не построили для себя дом с преимущественно стеклянными стенами на земле к западу от Лаборатории.
Мой отец жил в то время вдали от зимних холодов на старомодном курорте на западном берегу Флориды под Сарасотой. Он проводил там уже пятую зиму, поехав туда впервые после перенесенного им в ноябре 1963 года слабого инсульта. После того как папа оправился от ужасного шока, вызванного внезапной смертью моей матери в 1957 году, его широкая дружелюбная улыбка помогла завоевать новых друзей из числа родственных душ, ценивших книги и рузвельтовские идеалы.
Он познакомился, в частности, с несколькими тихими интеллектуалами, связанными с экспериментальным Новым колледжем, стоявшим на землях некогда обширного имения Ринглингов в окрестностях Сарасоты. Двумя годами раньше папа с гордостью посетил лекцию, которую я читал для студентов Нового колледжа. Особое внимание, которое в этом колледже уделялось великим книгам западной цивилизации, напомнило о дорогих для меня студенческих годах, проведенных в Чикагском университете. Однако последняя поездка папы во Флориду прошла не так хорошо, поскольку у него вновь открылась давно не напоминавшая о себе язва желудка. К счастью, язва вскоре зажила, и он почувствовал себя достаточно уверенным, чтобы весной провести несколько недель в круизе по Средиземному морю, прежде чем отправиться на большую часть лета в старинный отель Harbor View в Эдгартауне на острове Мартас-Виньярд.
И все же его здоровье ухудшилось, когда он после Рождества, в тот год, когда я стал директором, уехал из Вашингтона, от моей сестры, чтобы снова пожить во Флориде. Постоянный сильный кашель, который начался у него во время праздников, не отступил на теплом Юге. Но врач, лечивший его в Сарасоте, несколько раз заверял по телефону мою сестру Бетти, что у папы нет опасного воспаления легких. И папа пребывал в хорошем настроении, особенно когда он прочитал "Двойную спираль", опубликованную в двух номерах Atlantic Monthly и не вызвавшую сколько-нибудь бурной критики. Он был горд, когда его друзья из Нового колледжа с удовольствием посмотрели "Шоу Мерва Гриффина" с моим участием.
Но однажды ближе к вечеру моя сестра неожиданно позвонила, чтобы сообщить, что папин кашель не пройдет никогда. Он был вызван неоперабельным раком легких, и, согласно прогнозу, жить папе оставалось всего несколько месяцев. Две пачки "Кэмела", которые он выкуривал каждый день еще с колледжа, в конечном итоге дали о себе знать. Бетти узнала эту ужасную новость в то время, когда я возвращался в Кембридж из Нью-Йорка после обеда по случаю дня публикации "Двойной спирали".