Наследственность Официантки не позволит ей выжить. На третье утро индивидуального испытания она проснется с температурой, с сильной болью в горле. Она не сможет сесть. Ее оператор встанет над ней и услышит панический призыв по рации: «Выводите их! Выводите их всех!» Он увидит красную струйку, показавшуюся из ее ноздри. Он уронит камеру и убежит. Потом он соврет, что не смог ее найти. Он умрет слишком быстро и слишком болезненно, чтобы испытывать из-за этого муки совести.
В то третье утро Зверинец проснется, испытывая только небольшую скованность в движениях. Она будет ждать своего оператора, но тот не появится. Она не подозревает, что он лежит в опавших листьях близящейся осени всего в сотне метров от нее, бессмысленно плача в рацию. Бессмысленно и бесполезно: батарейка в рации села. Уже через несколько минут оператор умрет. Через несколько часов его найдут грифы. Через несколько дней его останки раздерут койоты. Уже через неделю их трудно будет опознать как принадлежащие человеку.
Если бы Зверинец пошла сейчас искать оператора, она смогла бы его найти. Однако она его не ищет. Она ждет. Она отдыхает и не слишком умело стирает одежду в ближнем ручье, а тем временем ее организм готовится к борьбе, о которой ее разум пока не знает. На второе утро подлинного одиночества она решает, что, видимо, должна идти дальше, следовать последней полученной ею подсказке. «Ты на верном пути. Именно это ты ищешь. Не пропусти знак прямо за ручьем». Пока грифы кружат и садятся где-то дальше, Зверинец разбирает свое укрытие, пристегивает к поясу фляжку и забрасывает за спину рюкзак.
– Ну что ж, – говорит она, обращаясь к крошечной камере, установленной над местом, где стоял ее шалаш, – наверное, мне надо найти тот ручей.
Она отряхивает брюки и пускается в путь. Она идет на восток, потому что именно в эту сторону ее в последний раз направили, а подсказка говорит, что она на верном пути. На восток, за пересохшее русло ручья, куда эвакуированный ассистент так и не положит коробку. На восток, к речке, которая ныряет под насыпь, над которой проходит дорога. От этой дороги ответвляются подъездные аллеи, словно отростки одного корня.
В конце одной такой дороги сейчас стоит молодая мать. Она чувствует упадок сил и легкую тошноту, но счастлива и списывает этот дискомфорт на неопределенную послеродовую хворь. Новорожденный мальчик пускает пузыри у нее в слинге, пока она привязывает три голубых воздушных шара к почтовому ящику, готовясь к празднику, который так и не состоится в коричневом домике с красной отделкой – в доме, где в обстановке присутствует голубой цвет. В благородном количестве, как считает молодая мама.
В достаточном.
23
Ничего не изменилось – и изменилось все. Мы с пареньком идем. Куда – я не знаю. Я не могу есть, но несколько раз в день Бреннан подает мне фляжку с водой, и я пью. А если не считать этого, то я иду днем и пережидаю ночь, думая о тебе.
Я не смогла посмотреть под одеяло. Я не смогла смотреть, как ты не выглядишь человеком. Я не смогла видеть, чем ты стал. Сейчас я вижу, как ты спишь: твои волосы с проседью, твой лоб, расправившийся от тревог. Веки, светлые и сосудистые, прикрывают внимательные глаза: твои шоколадные глаза. Холодный и пустой, ты лежишь на кровати, где столько ночей ты пытался спать, когда я рядом с тобой пялюсь и жду, чтобы ты улыбнулся или открыл глаза. Время от времени я подкрепляю свой взгляд толчком или пинком, потому что никак не могу привыкнуть к тому, как сильно ты меня любишь, а это кажется мне самым простым способом это продемонстрировать. Иногда… часто… ты ворчал, но даже и тогда улыбался. Ты тоже считал, что тебе повезло.
Я могла хотя бы тебя похоронить. Сжечь, унести с собой твой прах или развеять по газону.
Мне следовало бы сжечь наш дом. Ничто не олицетворяет нас так, как этот дом: неисполненные обещания, надежды, гармония и бардак.
Я даже не взяла с собой фото. Я даже не взяла свое кольцо. Я едва помню, как уходила, и единственное, что у меня от нас осталось, – это я.
Я даже не смогла посмотреть.
Прости.
– Майя?
Осталась только эта незнакомка.
– Майя, ты не хочешь поесть?
Мы сидим у костра, который он разжигает чуть ли не целый вечер. Он подогревает суп или фасоль – что-то в банке. Прошло уже два дня с тех пор, как он взял меня за локоть и вывел из спальни, провел по лестнице и утащил через заднюю дверь.
– Лучше знать наверняка, Майя, – говорит он. – Самое плохое – это гадать. – Он поднимает ветку и рисует на земле бессмысленную загогулину. – Ты хотя бы знаешь.
Я тоже так считала – раньше: что лучше бы знать. Еще одно сожаление, добавленное к очень-очень длинному списку.
Паренек бросает на меня взгляд, а потом снова смотрит в землю.
– Когда мой брат был маленький, ему очень нравились зебры, – говорит он. За эти последние дни он рассказал мне очень много историй про своего брата. – Я был тогда совсем маленький и не помню, но мама все время рассказывала мне об этом в дни рождения. Большинство увлекаются ковбоями, инопланетянами и роботами, а вот Эйдан рисовал полосы на игрушечной белой лошадке, которую нашел в парке.
Он замолкает, чтобы помешать свое варево. Запах от него ужасный. Все запахи ужасны: и смолы, и сосны, и дыма, и смерти. Взаимозаменяемы.
– Это была ее любимая история, – продолжает он, – а мне она ужасно не нравилась: звучала так, будто мы бедные, будто она не могла купить ему игрушку. Мы не были бедными. Мы не были богачами, но и бедными не были. Мама работала помощником юриста на полной ставке. Эйдан планировал поступить на юридический. Мама ему говорила, что у адвокатов всегда усталый вид, так что, может, ему лучше поступить на медицинский. Мне казалось, что это смешно.
Он начинает обдирать кору с палки-мешалки.
– Тяжелее всего думать про брата, – говорит он. – Как ты и говорила: я не заболел, так, может, и он тоже. Но наша мама заболела, так что… кто знает. А когда я думаю про тех двоих мужчин, то типа с ним могло случиться и столько всего другого, даже если он не заболел, понимаешь… Но что, если он жив? Что, если он меня ищет? Мне никогда не узнать, и это… ну, это погано.
Тут словно кнопку нажимают: я вспоминаю. Я заболела. После домика я заболела. Я считала, что это из-за воды, но дело было не в воде. Это было то самое, чем бы оно ни было.
Я не сдалась, потому что они не появились. Цепляясь за бредовую логику, я была уверена, что состояние у меня не такое уж серьезное, как кажется, потому что меня не трогают. Если бы мне угрожала опасность, они помогли бы, говорила я себе. Оказалось, что никто не появился, потому что все они умерли или умирали, как умирала и я. Вот только я не умерла, а они все умерли.
И ты умер.
Я закрываю лицо ладонями, отгораживаюсь от мира – мира, который упорно продолжает существовать.
Когда умерла моя бабушка, отец впервые на моей памяти заговорил о небесах. Механизм преодоления стресса от потери. Я видела, как это неожиданное проявление веры помогло ему развеять горе. Что до меня, то у меня осталась ее подвеска: продолговатый опал, который мерцал у меня на ладони и напоминал про ее мудрость. Не помню, почему я считала бабушку мудрой, что именно она мне говорила. Я теперь вообще ее не помню, но помню ту любовь, которую к ней испытывала. Я по-прежнему ее испытываю.