была не повинна.
Видимо, потому-то она даже не любила проходить мимо братниной избы: ей припомнилось старое, неизличимое, связанное с именем брата, – оно отзывалось в ней болезненно каждый раз. Ничего тут не поделаешь, наверное. Страдания пока не отеплили захолоделость. Ждать, что будет дальше?
Как тетушка Дарья заговорила с Дуней, так к ним и Ванюшка подковылял. Застал слезу у обеих на лице. Встревожился:
– Что, Маша плоха?
Дуня благородно глянула в открытые сочно-карие глаза своего двоюродного брата-ровесника, понимая его тревогу, и кивнула только головой.
– Что, и вылечить нельзя? – Ваня поустойчивее на протезах встал.
Опять Дуня головой мотнула чуть.
– Вишь, она сама уж не надеется, Ванюша, – вперед ее дообъяснила ему мать. – Кыркает. И завещает Юру поберечь. Понимаешь?
– Да, недвижимым пластом она лежит, пораненная, исхудалая. С таким настроением… Нам уже сказали… Пойду в Чачкино к врачу.
Снова жалостливо Дарья всхлипнула:
– Ванюшка, я схожу сегодня к ним, погляжу…
– Ну. Отчего же, мам? – пыхнул Ванюшка. – Зачем мне говорить? Конечно! Только одевайся хорошо; не скачи, что бодучая коза, – схватит – снова свалишься. Тебе не двадцать лет. Ну, давай, давай домой. Иди!
– Приходите, тетя Даша. Так обрадуете Машу, Анну, всех нас.
– А сейчас куда вы? Куда движетесь отрядом?
– Нужно, Ваня, еще ее вещи привезти, если они не разграблены… Там, на хуторке, она зарыла их.
– А-а… Идите. Что ж…
– Да. Пошли скорей, Антон, Саша.
– Помоги ж, вам, родненькие, бог! Ох-хо-хо!
И тетя Дарья наспех их перекрестила в спины.
«Ох-хо-хо, – откликнулось и сжалось что-то внутри у быстро зашагавшей дальше Дуни. – Надо пойти к врачу. Врач в Чачкино. Но нельзя помочь. Каково! И зачем вот она жила? И зачем также я живу? Так трудно я и начинала трудовую жизнь в доме у Николая – до сих пор меня коробит всю, несмотря на горшие еще лишения и трудности, подступившие потом – с войною вместе. Нет, кому это только нужно было, что я, дозамужняя девчушка, по чьей-то воле и вроде б милости для меня, очутившись у него, уже не чуя собственных рук, ног от усталости, ежедневно, без перерывов, отдыха и выходных, вкалывала до упаду в его большом хозяйстве, что месила навозную жижу, грязь, задыхалась на трепке льна и провевании зерна – обслуживала задарма его неуклонно прибавлявшуюся семью, а сама ходила в каких-то опорках и коротышке и занимала лишь занавешенный уголок в избе без кровати даже и стола, что питалась здесь же, отдельно, в сторонке от всех, что сурок, – впопыхах жевала какую-нибудь корочку в картофелине и глотала чаще непрожеванное или хлебала прямо из кружки щи вместе с потом и слезами, что вскакивала вдруг и кидалась опять куда-то, чтобы, что-то еще недоделанное сделать. И что он-то, великий, рассуждатель о добре, не мог ни разу усадить меня к своему столу по-человечески, по-братски? Кому только было нужно это все? Зачем? Во имя чего же? Чтобы потом опять мучиться?»
«Для чего же жить?»
Однако Дуня не думала о себе тогда нисколько (прозрение вразумило ее позже – когда она свободнее вздохнула, уже будучи замужем за веселым ласковым Станиславом), как не думала она и потом под свистящими сверху, несущими смерть, бомбами; она, бросая все, безотчетно прижимала к груди Славу, сонного и до дрожи напуганного ночными сиренами, пальбой, аханьем, криками, бегом, взрывами, стоном людей и иссиня-белым свечением спускающихся искристых фонарей. Она, мать, дитя свое спасала. Вот что главное. И Маша спасала свое, и Анна спасала своих детей, ни с чем не считаясь, как все матери. И тетушка Дарья также самоотверженно продолжала спасать Ванюшку, смолоду лишившегося обеих ног. Это в крови матерей заложено – распростеречь над детьми крылья и уберечь их.
Да, она, Дуня, более всего впервые испугалась в один из налетов за Славу, когда лишь подумала, что он, наверное, убит и что она его не сохранила, значит. Не сумела. Горячей взрывной волной их расшвырнуло над оврагом в стороны. Над ними зенитки молотили оглушающе, раскаленные. Она вскочила в кустах, не зная, что делать и куда бежать; у нее звенело и гудело в голове, ее еще не качало. А зенитный командир молодой, высвеченный огнями и вспышками и растопыренный, орал с горки, раскрыв мощный рот, стараясь перегудеть этот весь бедлам:
– Это что же Вы, мамаша, сыночка-то потеряли?!
– Где? Где? – Она скорей почувствовала то. Что он ей прокричал, нежели услышала.
– Он – здесь! Гляди, барахтается вон! Батарея, прицел… Огонь!
И в памяти ее, как и в памяти Антона, Саши, так невольно (еще не отступило) нанизывалось, захватывалось само собой прожитое, пока они торопливо (насколько позволяла сборная одежда и обувь) шли мимо торчащих из-под снега кое-где печей и печных труб вместо домой и частично сохранившихся еще островов зданий (во Ржеве), мимо груд исковерканного железа вместо ферм мостов, различных сооружений и рельс (на станциях), скелетов опрокинутых вагонов вместе с паровозами, мимо бывших складов «Заготзерно», обнесенных колючей проволкой…
Все-все было обезлюдено, рассеяно… Начисто! Ой!
Но она уже решила твердо, верно: в случае несчастья с Машей именно она усыновит Юрочку, если только не вернется с фронта Машин Константин, – у Анны и своих ребят хватает. А она-то, небось, выдержит с двумя. Ничего. В девках не такое ведь выдерживала. Покамест никому не жаловалась.
Дуню не работа доводила, а обиды. Сколько их бывало! Анна ее всегда понимала. Значит, пусть и Юра будет еще сыном у нее. Мальчику-то нужно. От добра…
II
Необычно раннее для начала марта потепление ускорило таяние снежного покрова, и, как ни спешили они, около Хорошево, особенно на длинном спуске к речке и подъеме от нее, заставило их уже почти половодье, еще не такое, правда, донимающее всеобщее, какое часто снилось Антону. Почему-то он всегда теперь преодолевал его, собираясь со всем мужеством и всей сноровкой и перебираясь с островка на островок, где еще покрепче был снег, чтоб не провалиться по пояс в мокрую кашу, и всегда в последний момент вдруг с ужасом обнаружил перед собой еще более сильный глубокий поток, какой нужно было все-таки как-то и где-то преодолеть, чтоб не быть совсем захлустнутым им – но все же половодье на измешанной дороге: вниз, под горку, журчливыми ручейками бежала вода. Обнажилась местами отходившая земля. Остро пахло ее свежестью.
Сновали на большаке наши военные полуторки, едущие и бредущие бойцы, молодые и в возрасте, всем довольные будто, и подбодрительно подмигивали Дуне и ребятам; приходилось, пропуская их, сторониться на самую бровку, обходить грязноватые снег и лужи. Полозья