и жажду признания, как сама полагает, но уполномоченность служить, отдавая свои тайны и зная о непреложном возмездии, — много самозванцу и его толпе не нужно, и, получив необходимое для обоюдного обмана, они вновь уничтожат умников, главных свидетелей их тайны: неспособности понимать то, от чего, в конце концов, только и зависит их судьба.)
Самозванец мобилизует свои силы, весь страх, всю власть, чтобы уничтожить указанные типы врагов, вместе с ними знание о его самозванстве, саму основу этого знания — способность мыслить и хранить память об идеале даже при достатке корма. Не инакомыслие уничтожает он, но саму способность существ самостоятельно мыслить. Он превращает свое царство в царство себе подобных — детей, невежд, зверей, параноиков. Однако, уничтожая врагов, он может столкнуться с фактом их полного исчезновения, в частности, полного исчезновения врагов третьего типа, которые и так встречаются в природе уже крайне редко. Ведь не стоит забывать, что враги — еще и жертвы, и только враг третьего типа может быть полноценной жертвой страху, презрению, ненависти, произволу. Разве утолится такой пантеон безмозглой бесчувственной тушкой?!
Вечная вина врагов — вечное оправдание для тех, кто врагом еще не стал.
Их вечные поиски — вечный повод не утруждать себя ничем, кроме войны и ненависти.
Без врага народ не полный.
Учитывая вышеизложенное, считаю своим долгом, долгом врага испытанного, проверенного и, скромно надеюсь, неплохо себя зарекомендовавшего, засвидетельствовать: при любых исторических поворотах в судьбе сосуда (наиболее вероятным из которых мне видится мощное движение „вперед, к инстинкту!") лучшего кандидата на должность врага универсального найти будет невозможно. Олицетворяя силу и слабость одновременно, я способен страх внушать, страх испытывать, что совершенно необходимо тому, кто страх проповедует и за счет страха существует. Посему прошу пересмотреть непродуманное решение о моей депортации, связанной с планами обмена на корм. Корма за меня дадут ежу на ужин, сам же я жру крайне мало, а в последнее время не жру вообще».
Речь получилась несколько сумбурной, к тому же в середине я сбился, не обнаружив рядом Фитки. Кажется, я предстал в ней ярым поборником разума, что могу объяснить крайней телесной слабостью. К разуму у меня были личные счеты, о чем, насколько могу помнить, только и докладывал в речах предыдущих.
Не успел я закончить, когда нечто темное неизвестной формы с шумом свалилось на толпу, подняв облако грязной песчаной мглы. Все случилось быстро, тяжелый предмет был брошен с отчаянной силой, однако всех успело окатить ужасом и надеждой — летело это сверху, значит, могло быть ответом, и последние крики запоздали, будто хор добили уже под землей.
Когда месиво песка и пыли рассеялось, толпа, ее остатки разбегались; прибитые, но не задавленные всплывали, из-под черной глыбы доносились стоны, совсем скоро затихли и они. Предмет был легче, чем я полагал, однако ни приподнять, ни сдвинуть его, чтобы освободить тела задавленных, я не смог. Пах он тухло, был несъедобен, на боку имел какой-то знак, мне удалось его нащупать. Дальнейшее обследование показало, что состоял убийца из двух цилиндров, соединенных перемычкой, сплошной, слегка выгнутой. Каждый из цилиндров кончался окном, и вот, заглянув в одно из них, я увидел коралл, да так близко, будто зачем-то он подбежал ко мне, видны были мельчайшие трещинки, пятна, морщинки. Перебравшись к окну другому, я увидал свой дом, он был так далеко, что я заскулил, завыл, зарыдал: доползти до камня у меня не было сил. Я колотил в стекло, но он не приближался, я звал их — нору, матрасик, мои сны и грезы, они не трогались с места, меня не слыша. Я снова прилипал к стеклу и глядел, глядел, пока в окнах не стало темно.
Нелегко заснуть под надгробием. Мешают призраки, блазнят эпитафии. Я не очень-то верил, что умру, видимо, с рачьей сноровкой цепляясь за надежду, будто за какие-то заслуги — складную речь, способность размышлять, не выдирать корм из глоток, не убивать, не проклинать, ничего за все это не просить, рассказывать придуркам сказки и анекдоты про самок-давалок мне позволено будет проскочить туда, в щелку между смертью и чудом, и, когда голод, страх не помрачали разум, я размышлял, бывало, весело почти размышлял о такой надписи на своем камне, о печати на командировочном удостоверении. Я придумал однажды: «Здесь жил и боялся…» Пожалуй, это сгодилось бы, если бы ты уже проскочил в щелку, хотя бы влез в нее наполовину, но-теперь, ночью, вдали от дома, понимая, насколько я продвинулся и как мало осталось от той, так долго тащившей на себе надежды… Я влезал и влезал, как в новый панцирь, в придуманную когда-то фразу, будто это было сейчас важнее всего, выбирался из нее и влезал опять, то соглашаясь с ее правдой, то бунтуя против дешевой затеи самому вталкивать свою бесценную в анекдот, — чем же тогда будут заниматься другие? «Жили-были» — на такой вот дерзкой редакции остановился я под утро.
Потом я услыхал ее шаги, неуклонную поступь верности и мудрости, прекрасная, она проползла сквозь все испытания и была уже близко, так близко, что я принялся копать песок, не знаю, кто дал мне силы, и выкопал нору, и зарылся в ней, оставив снаружи лишь концы усов, и затаил дыхание, и умер вновь, и был мертв день, ночь, неделю и, на всякий случай, еще день, ночь, неделю, после чего откопал один глаз. Не тишина, но само изнеможение было вокруг. Верно, все дошло, доползло, доехало до пунктов назначения, швее, что суждено было мне увидеть и узнать, я узнал и увидел. Сил не было, я впадал в беспамятство, приказывал себе ползти и не двигался, странно ласкаемый голодом, в нем не было ярости, он был как колыбельная, «О, как долго и как быстро, и кончается сон, и начинается новый, и нет вопроса зачем— он тоже лишь снился тебе, как снилась тебе страсть, как снилось, что ты призван к чему-то, что возможно оправдание, и, вот видишь, нет печали, и некому сказать спасибо, и некого винить— нет во сне виноватых, нет за сны виноватых, все проходит, и, если жизнь (правда, привкус железа на языке) это самовнушение, тогда, быть может, она тебе удалась, пусть так, вот так, спасибо за внимание».
И мы пустились в путь, я и моя тень, не думая, доползем мы или сдохнем по дороге, и не зная, дорога ли это, и день снаружи или ночь, вода вокруг или суша, движемся мы вперед или ползем вспять.