Я не должен полагать, что в конфликте между личной и надличной ответственностью я могу компенсировать в относительно этическом этическое и целесообразное или вообще подавить этическое целесообразным, – я могу лишь сделать выбор между членами этой альтернативы. Если я под давлением надличной ответственности отдам предпочтение целесообразному, то окажусь виновным в нарушении морали благоговения перед жизнью.
При этом целесообразное – это не обязательно желание государя захватить территории соседней страны или стремление человека к обогащению, власти, подчинению других. Цель ведь может быть прекрасной – и таким образом оправдывать средства. Нет, говорит Швейцер:
Искушение соединить вместе целесообразное, диктуемое надличной ответственностью, с относительно этическим особенно велико, поскольку его подкрепляет то обстоятельство, что человек, повинующийся надличной ответственности, поступает неэгоистично. Он жертвует чьей-то жизнью или чьим-то благополучием не ради своей жизни или своего благополучия, но только ради того, что признается целесообразным в плане жизни и благополучия некоторого большинства.
А что такое большинство? Из кого оно состоит? Еще Владимир Соловьев, который так же, как и Толстой, призывал царя помиловать народовольцев, провел интересное различие, заявив: «Общее благо потому и есть общее, что оно содержит в себе благо всех единичных лиц без исключения, иначе оно было бы лишь благом большинства»[201].
Сестра Элен Прежан, разговаривая после казни Патрика Сонье с начальником Управления исполнения наказаний, спросила, какая, по его мнению, будет польза от казни преступника. Он ответил, что никакой. Почему же он не возражает против смертной казни и участвует – спокойно, эффективно и даже «гуманно» – в организации казни? Потому что он разделяет свою работу и свое личное мнение. «И здесь тоже, замечаю я, происходит отчуждение личных ценностей от общественных обязанностей, так же, как у губернатора Эдвина Эдвардса, который ощущал отвращение к смертной казни с моральной точки зрения, но все равно разрешил привести приговор в исполнение».
Альбер Камю неожиданно говорит фактически то же, что и Швейцер:
Века, что зовутся просвещенными, хотели бы упразднить смертную казнь под тем предлогом, что человек-де по природе своей добр. Естественно, это совсем не так (на самом деле он лучше или хуже). За последние двадцать лет нашей блистательной истории мы прекрасно усвоили эту истину. Но именно потому, что это совсем не так, никто из нас не вправе брать на себя роль абсолютного судьи и выносить окончательный приговор худшему из злодеев, – ведь никто из нас не может претендовать на абсолютную невиновность. Непреложное суждение нарушает единственную неоспоримую человеческую солидарность – ту, что противостоит смерти; оно может быть оправдано лишь с помощью истины или принципа, выходящих за рамки человеческого[202].
Вот она «надличная ответственность», высшие принципы, идеи, благо государства, спокойствие общества – очень важные и правильные вещи, ради которых, оказывается, можно лишать жизни людей – виновных, невиновных… Людей…
Швейцер, конечно, был знаком с проповедью Толстого, но он не мог знать о письме, написанном Львом Толстым Александру III с просьбой помиловать народовольцев. Свою «Культуру и этику» он опубликовал в 1923 году, в тот момент, когда человечество с трудом пыталось прийти в себя после Первой мировой войны, когда живопись, литература, философия все больше погружались в мрачные глубины человека и находили там страшных монстров. Пройдет 40 лет, и в 1963 году, за два года до смерти, Швейцер опубликует «Учение о благоговении перед жизнью», где будет развивать все те же идеи. И как будто ответом Льву Толстому звучат его слова из «Культуры и этики»:
Благоговение перед жизнью – высшая инстанция. То, что она приказывает, сохраняет свое значение и тогда, когда это кажется глупым или напрасным. Мы всегда обвиняем друг друга в глупостях, которые свидетельствуют о том, что мы глубоко ощущаем свою ответственность. Этическое сознание проявляется в нас и делает разрешимыми ранее неразрешимые проблемы как раз в той степени, в какой мы недостаточно разумно поступаем по оценке обычного мнения[203].
Швейцер написал это после двух войн планетарного масштаба, в мире, где уже были сброшены атомные бомбы, где существует множество «надличных» ценностей, ради которых, как считается, можно отдать свою и чужие жизни. И эти слова звучали бы просто как красивая проповедь, если бы их не написал человек, полвека лечивший людей в Ламбарене. Не стоит ли к нему прислушаться?
Глава 8
Казус Петена, Лаваля и Бразильяка
В 1940-м маршалу Петену было уже 84 года, и если бы в этом возрасте он умер, то остался бы в истории уважаемым человеком.
Будущий великий герой и великий преступник родился в 1856 году в крестьянской семье. Был он очень религиозным, как и вся его родня, и замкнутым – до трех лет не разговаривал. Потом подрос, решил стать военным, выучился «на медные деньги», начал служить.
Карьеру он делал медленно: никаких особых связей у него, естественно, не имелось, характер был независимый и неуживчивый, что тоже не способствовало продвижению по службе. Через много лет, дослужившись до полковника и став преподавателем в военной школе, он должен был прокомментировать для собравшихся офицеров маневр, который демонстрировал некий генерал, атаковавший со штыком пулеметное гнездо. Петен, не задумываясь, сообщил, что генерал показал все ошибки современной военной тактики, потому что «прежде чем атаковать цель, ее надо уничтожить огнем. Огонь убивает!». Фраза «огонь убивает» стала знаменитой – что о критикане-полковнике думал генерал, история умалчивает.
Петен, кажется, был хорошим преподавателем, во всяком случае, мы знаем, как высоко его ценил один из учеников – некто Шарль де Голль, который потом довольно долго будет сохранять дружеские отношения со своим учителем и даже назовет сына Филиппом, возможно в его честь. В 1930-е годы их отношения станут куда прохладнее, но уважение к Петену де Голль явно сохранит.
Впрочем, никакие преподавательские таланты не могли искупить в глазах начальства дурного характера – в 1914 году Петен все еще был полковником, генералом его делать отказывались, до спокойной отставки и незаметной старости оставалось уже немного времени. И тут началась Первая мировая.
Петен так прекрасно сражался в первые месяцы войны, что быстро стал генералом. В это время он тоже постоянно ссорился и спорил с начальством. Основная стратегия французской армии сводилась к тому, что надо наступать в любой ситуации с любыми жертвами. А Петен в жуткой мясорубке 1914 года хотел сохранять жизни солдат. Один раз он даже остановил успешное наступление, потому что жертв было слишком много. Командование возмущалось, солдаты его обожали.