— И что теперь? — спросила Эрна.
— Попробую позвонить вечером.
— Тогда давай выпьем, и я поеду к тебе вместе с тобой.
— Зачем?
— Стирать, гладить, складывать чемодан. Ты представить себе не можешь, как приятно собирать мужчину в дорогу.
— У меня нет гладильной доски.
— Можно погладить и на столе. И хватит ныть.
Пока Эрна занималась стиркой и глажкой, Артур разложил на письменном столе карту Испании. Он знал, что его стремление поскорее попасть туда никак не связано с Элик Оранье. Каким путем поехать? Он тихонько бормотал себе под нос географические названия: Олите, Санто-Доминго-де-ла-Кальсада, Ункастильо, Сан-Мильян-де-Сусо, Эхея-де-лос-Кабальерос… почти с каждым названием были связаны воспоминания.
— Что это ты жужжишь себе под нос?
— А вот посмотри. Сколько пустого места. Самая пустая страна в Европе.
— И тебе это нравится?
Нравится — не совсем то слово. Но как это описать, эту силу притяжения, испускаемую пустынным пейзажем, пологими, известняковыми, песчано-желтыми плато на плоскогорье. Это было физическое ощущение, слившееся с его любовью к испанскому языку.
— По мне, так уж лучше итальянский, — сказала Эрна. — А твой испанский — чисто мужской язык.
— Потому-то он так чудесно звучит в женских устах. Вот, посмотри, — Артур показал на карте пальцем, — вот так я поеду, прямо к югу от Оролон-Сент — Мари, затем через горы, Хака, Пуэнте-де-ла-Рейна, Сос, Садава, Таустс… по широким белым дорогам, а потом через Серраниа-де-Куэнка в Мадрид.
— Но это далеко не самый короткий путь. Выходит, не так уж ты и спешишь. Или ты боишься?
— Очень может быть. Об этом я еще не думал.
— Но зачем ты тогда едешь?
— Надо отвезти одному человеку газету.
— Господи, ты неисправим.
Да, он был неисправим. Даниэль по-прежнему не отвечал на его звонки, «вольво-амазонка» сломалась еще во Франции, в департаменте Ланд, время шло, месяц подходил к концу, ему пришлось ждать, пока привезут нужную для починки деталь, он не мог больше смотреть на эти мрачные, прочищенные граблями лесочки, не желавшие разрастаться, из окна гостиницы он видел первые ряды чахлых сосен, которых дальше было не меньше миллиона. Он позвонил Эрне, но та только посмеялась по поводу его неудач.
— Наконец-то у тебя появилось время поразмыслить, но ты, конечно, не желаешь размышлять. Его величество Нетерпение. Остановиться-оглянуться мужчины не способны. Чем ты занимаешься?
— Запечатлеваю на пленке сосновые шишки.
Через два дня машина была наконец готова: верная «амазонка» взлетела на Пиренеи вихрем, словно понимала, что должна загладить свою вину. По ту сторону перевала все выглядело совсем иначе. Перед Артуром простиралась огромная равнина, раскаленный воздух дрожал, вынуждая его снизить скорость. Пулеметные очереди кастильского языка расстреляли последние остатки французского, это была куда более архаичная и жестокая страна, вдоль и поперек исписанная историей, и, как всегда, он ощутил здесь безмерную радость и одновременно подавленность. Здесь не было и проблеска беззаботности, во всяком случае, по его ощущению, горный пейзаж давил ему на плечи, а то, что писалось в газетах, угнетало душу. Эта страна засасывала Артура против его воли. То, что в других местах выливается в двухпартийную систему, здесь оборачивается борьбой с применением яда и лжи, с клятвопреступлениями, лжесвидетельствами и скандалами. Газеты вцепляются друг другу в глотку, даже судьи принадлежат к той или иной партии, деньги утекают неизвестно куда по подземным каналам; и в то же время все происходящее здесь — это театральная буффонада: главных редакторов фотографируют в женском белье, государство выглядит неудачливым похитителем несовершеннолетних, министрам выносят приговоры, которые никогда не приводят в исполнение, — этакий мрачноватый кукольный театр, нечто, что всегда здесь существовало, к чему привыкли, как к наркотику, и с чем трудно распрощаться, хотя все давно от этого устали.
Однако настоящая опасность кроется совсем в другом, настоящую опасность представляет небольшая группа беспощадных убийц: они создают напряженность в повседневной жизни, взрывая бомбы, стреляя людям в спину, вымогая деньги, их сторонники одержимы ненавистью, это легион смерти, и он не отступит до тех пор, пока вся страна не покроется страхом, точно плесенью, да и тогда ничего не изменится. В газетах Артур читал имена все новых и новых жертв; отмеряя километры безлюдных дорог, слушал по авторадио возбужденные голоса обозревателей и комментаторов и, вероятно, из-за этих страшных новостей время от времени снижал скорость, а порой и делал остановку, чтобы выйти из машины, отойти от дороги, почувствовать под ногами эту ни в чем не повинную землю, поснимать ее камерой, записать ее звуки. Сушь, безлюдье, шорох колючих растений при дуновении ветра, шум далекого трактора, крик совы — сипухи. По вечерам он останавливался в маленьких придорожных гостиницах, смотрел вместе с другими постояльцами телевизор, демонстрации с требованием отпустить человека, которого более пятисот дней держат в темной норе, демонстрации их оппонентов: люди в масках, швыряющие камни и бутылки с зажигательной смесью. Столько крови — слишком высокая цена за любую землю. Однажды в вечерней программе подводились итоги за текущий год: вот трупы, вот остовы сгоревших автомобилей, говорившие о страсти к уничтожению даже больше, чем неестественно изогнувшиеся, беспомощные, истерзанные очертания человеческих тел.
Сколько времени прошло после того разговора с Элик близ бывшего пограничного ручья, вечность, три месяца? Как она сказала? «Попытайся увидеть это в комическом свете». Тогда он не понял ее, не понимал ее и теперь, и не один он был такой. Телевизор стоял в полутемном холле маленькой гостиницы, на экране — розовая разверстая плоть и алая кровь, но страшнее всего звук, гул, которым каменные стены без обоев и полы без коврового покрытия отзываются на слова, летящие из телевизионного динамика, в голосах — какой-то механический призвук, грозные раскаты; звуки из телевизора смешиваются со вздохами и руганью зрителей в гостиничном холле, где он сидит, точно окруженный невидимым хором, и размышляет об ответе Элик на его слова о том, что он не понимает ее.
«Кому станет легче, если ты скажешь, что это трагично?» И еще: «Через двести лет, когда эмоции исчезнут, будет вспоминаться только идиотизм нашего века, какие-то претензии, рассуждения, оправдания».
Ты права, хотел он крикнуть ей сейчас, но кому легче оттого, что ты это знаешь? Ведь от такого знания становится только страшнее? Мало того что люди сегодня должны страдать, но пройдет время, и эти страдания окажутся бессмысленными. Ведь единица измерения жизни — не твои два века, а пятьсот дней, те пятьсот дней, что человек проводит под замком в своем собственном склепе, историческое время кажется непристойной абстракцией по сравнению с человеком, которому прямо в ресторане вышибли мозги, и абстрактным следующим поколениям незачем смотреть на эти мозги по телевизору, как на них смотрят сейчас люди в гостиничном холле, следующие поколения проглотят нынешний период истории в виде статистических данных, цифр, непереводимых на язык чувств, они прочитают исторические трактаты с примечаниями и ссылками. К тому времени по счетам уже будет оплачено. Но и об этом Элик тоже говорила в тот раз. В один прекрасный день не останется никого, кто помнит, и лишь тогда можно будет смеяться по-настоящему. Интересно, смотрит ли она сейчас телевизор, думал Артур, но это можно будет узнать, только встретившись с ней. Она исчезла, точно так же, как в тот вечер в Любарсе, когда он по-идиотски остался один в ресторане. Старуха, весь вечер просидевшая рядом с ним, сжимая носовой платок, ненадолго исчезла и вернулась с двумя рюмками, одной менее полной — для себя и второй, полной до краев, для него.