— В двадцатом веке в Голландии уже никто не рыдает. Рыдать не разучились только немцы.
Это сказал Виктор.
— А мы, голландцы, теперь только плачем. С двадцатых годов мы начали плакать, по-голландски «huilеп». По-немецки это будет «heulen» и означает «выть, реветь».
— Русские все ревут, — сказала Зенобия.
Он почувствовал, что слова ускользают от него. Что с ним происходило, пока танцевал Виктор, — он рыдал, плакал или ревел? «Русские все ревут».
Он почувствовал, что устал, слова летали вокруг него, звуки силились что-то сообщить ему, но у них ничего не получалось. Он дождался, чтобы они растаяли, улетели, слились в негромкий шелест, в звук его собственного дыхания, который был сном.
В день его выписки приехала Эрна.
— Теперь ты, слава Богу, уже не похож на манекен.
Она не забыла об этом сравнении, и он тоже. Стоя рядом, они вместе смотрелись в зеркало. Мужчина совсем без волос, смутно напоминающий какого-то старого знакомого.
— В таком виде тебя немедленно примут в любой монастырь.
Вместе с Даниэлем она помогла ему подняться по лестнице к квартире. Даниэль сделал дома ремонт, здесь стало больше света.
В комнате, где поставили кровать для Артура, Даниэль повесил две фотографии, большие, как картины. Деревья, туман, женщины с цветами, идущие по дорожке, женщины, стоящие у могил. Туман пронизывает все пространство, скрадывает яркие цвета, кладбище такое большое, что не видно его конца. Бледное осеннее солнце светит сквозь дымку, на освещенных участках дорожки женщины не идут, а парят в воздухе, пролетая между могилами, акациями, кипарисами, этот приснившийся мир простирается до самого горизонта; здесь сотни, сотни женщин; некоторые стоят, склонив головы, точно беседуя с кем-то, или кладут цветы на холмики, некоторые поддерживают друг друга — еще немножко, и праздник начнется, они поплывут в неторопливом танце под беззвучную музыку, подходящую к этому туману, и еще они показывают своим детям на что — то, чего на фотографии из-за расстояния не видно. Может быть, эти деревья, дорожки и люди вообще парят все вместе в воздухе, плывут, точно на счастливом корабле, который вот-вот взмоет вверх и полетит в заоблачную высь.
— Где это? — спросил Артур.
— В Порто. Было холодно, и весь день стоял туман. Но я подумал, что тебе понравится. Я сделал эту фотографию прошлой осенью.
— А что они делают на кладбище? — спросила Эрна. — Почему все так празднично и почему здесь так много народу?
— Потому что я это снимал в День поминовения всех усопших.
— А-а… Это у католиков? Что-то я такое слышала, но… Что полагается делать в этот день?
— Первое ноября — День всех святых. А после него, второго ноября, надо идти на кладбище поминать всех, кто умер. Их души ждут этого дня целый год.
— Да-да-да. А вечером, когда с кладбища все уйдут, души водят хороводы.
Даниэль поднял на нее глаза.
— Откуда ты знаешь? Их я тоже заснял, но на пленке не осталось изображения.
Когда Даниэль с Эрной ушли, Артур еще долго смотрел на фотографию. День поминовения. Он плохо представлял себе, что это значит, но ему казалось, что слово «поминовение» имеет не меньшее отношение к живым, чем к мертвым.
Выходит, мертвые никуда не деваются, они сидят где-то и ждут, чтобы на их могилы принесли цветы. Может быть, они видели его, когда он был от них так близко. Но лучше об этом не рассказывать. Мертвые нынче не в моде, и только женщинам в Порто это невдомек. Когда он заснет («Тебе надо отдохнуть»), туман с фотографии заполнит комнату. Вдали он слышал шум машин на площади Мануэля Бесерры, звуки большого города, автомобильные сигналы, вой сирены, бу-бу-бу громкоговорителя, который что-то расхваливал, он не слышал что.
Примерно через полтора месяца с несуществующего наблюдательного пункта где-то высоко над землей можно было бы увидеть, как старое «вольво» влилось близ Атохи в поток машин, направлявшихся на север. У водителя были короткие ежиком волосы, на сиденье рядом с ним лежали камера; книга по истории области Астурия, путеводитель по Сантьяго, карта Испании с жирным крестом у города Аранда-де-Дуэро, где ему предстояло сделать остановку («Пока еще только небольшие расстояния»). Совсем недалеко от Аранды находилась небольшая придорожная гостиница, в которой он собирался переночевать. Перед отъездом он коротко спросил у своего друга, действительно ли та женщина, что навещала его в больнице, не произнесла ни единого слова. Друг отвернулся и ответил:
— Я предпочел бы об этом промолчать, но она сказала, что по работе ей надо поехать в Сантьяго.
— А какой-нибудь адрес она назвала?
— Нет. И вообще больше ничего не сказала.
Вечерело, но было еще не совсем темно. Мужчина вышел из придорожной гостиницы и направился к реке. Там он начал что-то снимать, непонятно что, может быть, маленькие подвижные участочки гладкой воды, отражавшие низкое солнце, постоянно повторяющееся движение бликов, постепенно растворявшихся в сумерках. Потом он вернулся в гостиницу. Ночью он один раз проснулся от непривычного звука, громкого, полного отчаяния. И такой неизъяснимой тоской веяло от этого крика, в котором высоким нотам вторили низкие, что голландский язык даже изобрел для него специальное слово, а человек в гостинице готов был броситься на шею бедному ослику, чтобы утешить его.
После завтрака человек еще поснимал с того же места у реки и поехал по шоссе № 122 в западном направлении, однако на пересечении с № 1 повернул на север. И только несуществующий глаз высоко-высоко над миром смог бы заметить, что машина на какой-то миг притормозила у перекрестка, сомневаясь, но потом все же свернула с западного направления и покатила туда, где на дорожных указателях появляются первые баскские названия, а за отрогами Пиренеев виднеется высокое северное небо.
А мы? Ах, мы..
Санта-Моника, Порт-Виллунга, Сан-Луис, апрель 1996 — июль 1998
В своей любви к самым несущественным деталям, в своей способности проглотить целые шкафы документов, почти обратившихся в прах, протоколы перекрестных допросов, которых, возможно, никто и никогда не читал, в том числе и делопроизводитель, написавший их собственной рукой, историческая наука за последние десятилетия заметно продвинулась вперед, хотя и тешила себя иллюзиями насчет собственных мотивов: толпы исследователей полагали, что приблизятся к истине, если проработают гигантские кипы бумаг, либо считали, что занимаются научной работой, придумывая толкование числам и таблицам. Однако чем более пылко они описывали бесспорные факты, тем отчетливее обнажалась непроницаемая тайна любого исторического явления. Всякий раз оказывалось, что за этими именами, нотариальными актами и юридическими досье скрывается полная афазия жизни, замкнувшейся в самой себе.
Роберто Калассо.[50]Каш в руинах