Не знаю, — продолжал Дональд, — отдавала ли она себе отчет, насколько сильно противоречит собственному описанию счастливого семейного дома и приемных родителей, которых якобы любила всей душой. Едва ли. Но я абсолютно уверен, что Фишеры лезли вон из кожи отнюдь не ради блага дочери, на любовь и преданность в этой семье не было и намека. Они попросту не могли допустить, чтобы дело дошло до суда, их пугало то, о чем Ребекка могла ненароком проговориться. Тогда все получило бы огласку: алкоголизм матери, сексуальная распущенность и проблемы с психикой, наплевательское отношение отца к семье. Могу лишь представить, как они боялись, что это выплывет наружу.
— Однако выплыло, — заметила я.
— Не совсем. Общественность так и осталась в неведении. На то были веские причины… о чем я тоже узнал во время той самой встречи с Ребеккой. Беседа оказалась самой необычной за всю мою профессиональную деятельность. Я бы даже сказал — за всю жизнь. — Взгляд темных глаз Дональда, устремленный вдаль, был полон сострадания и вместе с тем укора. — «Очень скоро они поняли, что меня арестуют, — сказала мне Ребекка. — Когда полиция нашла нож… для меня все было кончено». И тогда мать, усадив ее рядом с собой, подробно описала, что случится, если Ребекка начнет откровенничать с психологами, которые будут пытаться беседовать с ней. «Если ты вздумаешь рассказать им правду о себе и нашей жизни, — убеждала она Ребекку, — то тебя объявят сумасшедшей и отправят в психушку. А там с людьми ужас как обходятся. Тебя будут пытать электричеством, после чего ты даже не сможешь самостоятельно поесть. Ты никогда в жизни не выйдешь оттуда, никогда». «Я плакала, — рассказывала мне Ребекка, — а она обнимала меня и все повторяла, что так не должно случиться. Главное — вести себя очень спокойно и говорить, что я была счастлива с мамой и папой и просто не знаю, что нашло на меня в ту минуту… Ну и конечно, я не говорила с психологами. Я очень боялась. Но вам я могу доверять. Теперь я это знаю. Ведь вы могли отправить меня в психбольницу после того, как я рассказала вам про Тоффи, если бы вы были таким, как другие…»
Я слишком многое — и слишком внезапно поняла и смотрела на него с ужасом. Когда Дональд заговорил снова, голос его звучал хрипло, а глаза повлажнели.
— Разумеется, я твердил ей, что ни один психиатр в мире не поступил бы так… но мать напугала ее до смерти, и убедить Ребекку мне не удалось. Однако мне думается, важнее было то, что я заслужил ее доверие. Она никогда ни с кем не делилась своими мыслями и чувствами, но после той встречи говорила со мной без опаски, подолгу и откровенно. Я убежден, что никто в колонии — ни среди взрослых, ни среди детей — не знал ее лучше, чем я. У нее не было ничего общего с девочкой, которую вы, возможно, себе представляете, и с годами она совершенно не изменилась. Исключительно приятная и располагающая к себе. С виду сдержанная, холодноватая, а в действительности очень робкая и стеснительная. У нее было немало знакомых, многие были расположены и даже привязаны к ней, но близких друзей не было вовсе. Она боялась открываться людям, которых не знала. Мне она очень нравилась.
— Но ведь вы… возражали против мнения начальника колонии, — сказала я недоуменно. — Вы рекомендовали направить ее в тюрьму строгого режима, верно?
— Совершенно верно.
Опять тишина. Дональд явно чувствовал себя комфортно — меня же молчание буквально бесило. Я не выдержала:
— Если она вам так нравилась, почему же отнеслись к ней столь сурово?
— Я сказал, что она мне нравилась, и это правда. Но в то же самое время я ясно сознавал, что она потенциально более опасна, чем любой из пациентов, которых я когда-либо наблюдал… С тех пор прошло около тридцати лет, но я могу повторить эти слова. — Его лицо было непроницаемым, он весь ушел в воспоминания. — Подумать только, куда ее в итоге отправили — в практически открытую тюрьму, предназначенную для содержания мелких наркоторговцев и проституток. Это само по себе опасное, пугающее решение. Вероятно, вы в курсе, что из протеста я даже уволился, что было ох как непросто. Но то, что случилось потом, — я имею в виду ее освобождение с новым именем… Не могу выразить, какую ужасную ошибку совершили эти люди.
— Но ведь ничего страшного не произошло, — возразила я. — Если бы она кого-то снова убила, мы наверняка узнали бы.
— Пока не произошло. Ребекке сейчас сорок три года — до старческого слабоумия далеко. Я стою на своем прежнем мнении. Она сейчас является опасной для общества — и будет таковой в будущем.
— Почему? — Вопрос неожиданно для меня прозвучал чересчур требовательно. — Почему вы так уверены?
— Да потому, что в ее сознании ничего не могло измениться. Таких, как Ребекка, в мире можно пересчитать по пальцам. Она не похожа ни на тех немногих детей-убийц, с которыми мне лично пришлось иметь дело, ни на тех, о которых я читал. У всех этих детей — у всех до единого — есть одна общая особенность: абсолютное непонимание сущности смерти. Своих жертв они либо вообще не знали, либо видели раз-другой; они просто хотели понять, что чувствуешь, когда убиваешь. Мотив жуткий, но он никогда не проявляется в зрелом возрасте… Это самая мрачная из детских фантазий, однако с годами она исчезает, как и самые невинные мечты. — Взгляд Дональда снова устремился на что-то далекое, видимое лишь ему. — А мотивы Ребекки совершенно очевидны. Оказавшись в подобных обстоятельствах в двадцать, тридцать, сорок лет, она повела бы себя точно так же.
— Но она стала другим человеком, у нее теперь новое имя. Она побоится поступить подобным образом! Для нее это будет полный крах, конец всему. Она поймет, что…
— По-вашему, она мыслила рационально, убивая хомяка? Или Эленор Корбетт? — Дональд улыбнулся грустно и загадочно. — «Обезумела от ярости» — помните? Так вот, это состояние не имеет ничего общего с детской горячностью. Ребекка уже в десять лет была осторожной и осмотрительной — и сейчас наверняка такая же. А когда человек не помнит себя от ярости, закон самосохранения перестает действовать. Раскрытие личной тайны, предательство любимого человека. Для нее это как бы спусковые крючки. Хомячок нажал на один крючок. Эленор нажала на оба.
Дональд откинулся на спинку стула, и я замерла, боясь даже дышать. Молчание оглушало, но тут он снова заговорил:
— Полагаю, мисс Джеффриз, вы знаете, что такое минное поле и чем оно опасно. Нет ничего проще, чем изготовить и заложить мины, — они недорогие, закапываются, как семена. Зато столь же простого способа извлечения их из земли пока не существует. Мина может пролежать в земле годы, десятилетия, бог знает сколько. А потом, когда срабатывает механизм… я думаю, наиболее подходящим репортерским клише было бы «разнесло на мелкие кусочки». И я не могу придумать более подходящей метафоры для описания психики этой женщины. Пока она жива, я не буду чувствовать себя в безопасности. Мина ждет своего часа.
35
Я оказалась едва ли не единственным пассажиром в вагоне поезда, отошедшего от вокзала Ватерлоо. Ничьи голоса не заглушали ритмичного стука колес. На часах было без пяти пять. Остался позади сумрак вокзала, в окно ударили лучи предзакатного солнца, и я увидела закопченные фасады зданий и панели ограждения, густо изрисованные граффити. Я возвращалась в Борнмут, в привычный для меня мир.