он. И спустя минуту добавил: – Ты же знаешь – я должен туда вернуться. Хотя бы так…
Она сделала все, как он велел. И теперь живет в своем большом городе одна и ждет весны. Беседовать ей не с кем, и она стала ловить себя на том, что разговаривает вслух сама с собой. Дочка, обнаружив это, стала приходить в гости чаще. Боязливо поглядывая на шкаф, где хранилось ЭТО, она заводила разговор о чем-нибудь легком, житейском, но мать упрямо сворачивала на свое.
– Знаешь, там, в его маленьком городе, в его доме, осталось кресло. Из грушевого дерева. В нем сидел его дед, потом отец. Потом он. Однажды он сказал: «Как бы я хотел, чтобы в это кресло после меня сел мой сын»… Если бы мы были моложе, когда встретились!
– Мам, ну чего сейчас об этом… Хочешь, мы поедем туда вместе? Как только станет тепло.
– А ночью там такое звездное небо! И луна над садом. В большом городе такого не увидишь. Однажды мы пили чай на веранде, и я сказала, что мне страшно. Ну, оттого, что когда-нибудь придется расстаться. И знаешь, что он сказал? Нет, сначала помолчал, а потом сказал: «Глупая, мы же будем совсем рядом. Вот этот тонкий серпик луны – только он и будет нас разделять».
Представляешь?..
Павел – сын Павлины, сын Марии
Лето надломилось в начале августа. До этого стояла жара – цветы в огородах поникли вычурными головками, трава на лугах пожелтела и высохла на корню, в лесах не успевали тушить пожары. Павел смотрел на возникающие там и сям дымы, и сердце саднило оттого, что – сколько деревьев сгорит! Их посадить – какой труд, а потом сами будут расти-тужиться не один десяток лет, а огонь возьмет и сожрет все за несколько часов. Да что там часов – минут, если полыхнет сильно, да ветерок поможет, а пожарные машины приедут не сразу.
И вдруг в самом начале августа запахло сентябрем. Прошел слабенький дождик, но после него в теньке – под навесом крылечка, под кустом калины – поселилась прохлада и уходить уже не захотела. Павлу перемена в погоде пришлась по душе. Обедать он ходил к дочери, а это – на другой конец села. Если учесть, что село из конца в конец едва ли не три километра, а ноги уже побаливать стали, то это не так уж и просто – сходить к дочери на обед. Она, Ольга, вызывалась носить ему кастрюльку с борщом сама, но Павел отказался: мало забот у бабы? Скотину обиходь, дом убери, огороду зарасти не дай… да еще мужиков накорми! Муж – тот и правда, что только жрать: после того, как попал по пьянке в аварию, в дело и не в дело сует всем под нос покалеченную руку: видали, инвалид, имею право… Кто ж спорит: имеешь. И на то, чтоб к скотине не ходить, и на то, чтобы сена не косить…
Только ведь жрать-то надо! Вот и упирается Ольга, тянет за двоих. Он, Павел, уже не помощник. Был – да весь вышел…
Уже то, что землю топчет – и то в удивление. Многие его ровесники до полтинника не дотянули, другие по совести – на седьмом да восьмом десятке на вечный покой улеглись. А он вот девятый десяток разменял. Мамы Паши, видать, заслуга…
Дом Павла стоит на взгорке. Каждое утро, выходя из-под крыши на свет Божий, видит он ленту реки и луг, который лежит аккурат между речкой и взгорком. Сейчас луг сухой и колючий, а весной да ранним летом трава на нем по колено, да такая шелковистая, и цветы разные из разнотравья выглядывают – то василек голубым глазом моргнет, то кашка желтой кисточкой помашет. На этом лугу мама Паша и пасла своих гусей. А его, Павла, носила в фартуке. Удобно было обоим. Ей – тем, что руки не оттягивал, ему – тем, что лежал себе вольготно да мягко, как в люльке. Проголодается, захнычет – мама Паша присядет на пенек, бутылочку с козьим молоком из-за пазухи вынет – соси, сколько душе угодно.
Казалось бы – никак нельзя этого Павлу помнить, а вот – помнит. Может, потому, что таскала его мама Паша в фартуке не до трех ли лет. Тяжелый уж был, на жирном козьем молоке взращенный; бабы говорили: «Балуешь ты его, Пашутка», а она только рукой махала: своя, мол, ноша не в тягость.
У отца с матерью – как в той сказке: жили-были старик со старухой, и не было у них детей. Только в сказке старики Снегурку себе слепили, а они… пригласили к себе девку Машу. Ровно на год, пока ребеночка не родит.
Он, Павел, родом с двадцать седьмого года. Это даже не довоенное, а скорее послереволюционное время. Девка Маша и была дочкой господского мельника; после революции мельник из села бесследно исчез, а дочка его скиталась по людям, жила то в одном, то в другом доме, где работа была. Пока не попала вот в этот дом на взгорке…
Однако пора ему из дома уже выходить. Пока-то доковыляет…
С каждым днем все медленней, все тяжелей становится его шаг. И дело даже не в болезнях, не в возрасте. Дело в том, что взял Павел привычку ходить и думать на ходу праздные мысли. Раньше, пока работа им крутила (колхозный прораб – это как белка в колесе, крутьба с утра до вечера), ни для каких размышлений времени не находилось: знай изыскивай стройматериал, думай, какой народ на стройку поставить, стремись закончить стройку к такому-то, красной датой определенному сроку… А теперь времени вдосталь, теперь можно подумать о том, о чем сроду не думал. Вот, например: кем это заведено, чтобы солнышко на восходе всходило, на западе – заходило? Пока учился в школе, верил учителям: это все законы жизни Вселенной. Все, что происходит на небе ли, на земле – подчинено этим законам. Павел (тогда – Пашка, крепкий, не по годам здоровый увалень) легко такие объяснения принимал, легко с ними соглашался. Ну а как бы он мог не согласиться, с чего бы взялся перечить учителям? Чтобы перечить – надо иметь эти… аргументы, – так говорят нынче по телевизору.
Аргументов у него и сейчас немного. Зато есть догадка, которая, чем больше он живет, тем больше кажется ему убедительной: кто-то незримый весь этот механизм завел и так же незримо им