- Забудь, что было вчера, милый. Обещай мне! Ты не должен ничего терять. Можешь сохранить дружбу с ней. Я не буду возражать; я буду вполне счастлива.
Он опустился на колени и прижался лбом к ее груди. Гладя его волосы, она повторяла:
- Если ты будешь делать все, что тебе по душе, я только буду счастлива. Я нисколько не буду против этого. - И она увидела, что его озабоченность уже почти исчезла.
- Ты и на самом деле так думаешь?
- Да, на самом деле.
- Значит, ты понимаешь, что это пустяки по сравнению с нашей любовью, сущие пустяки?
Он готов был принять ее муки!
- Тебе было бы трудно и неловко отказаться от этой дружбы. Это оскорбило бы и твою кузину.
Она видела по его лицу, что он окончательно успокоился, и вдруг рассмеялась. Он поднялся с колен и растерянно посмотрел на нее:
- О Джип, ради бога, только не начинай все сначала!
Она подавила рыдание, отвернулась и закрыла лицо руками. На все его просьбы и поцелуи она не отвечала ни словом и, наконец, вырвавшись, побежала к двери. Отчаянная мысль завладела ею. Зачем продолжать? Если она умрет, это будет выходом для него - мир, покой для всех! Но он бросился ей наперерез.
- Джип, ради бога! Я откажусь от нее, правда, откажусь... Ты... ты... будь только разумной! Ну что она для меня значит по сравнению с тобой?
И снова пришла передышка, но оба чувствовали: это потому только, что они измучены.
Звонили колокола в церкви, юго-западный ветер утих - в природе тоже наступило временное затишье, которое обычно начинается ночью и длится двенадцать-пятнадцать часов; сад был усеян листьями всех цветов и оттенков от желто-зеленых до медно-красных.
Саммерхэй провел с Джип все утро, стараясь помогать ей во всем. Страх его постепенно улетучивался: она, казалось, тоже успокоилась, а ему, с таким трудом переносившему любую неприятность, хотелось поскорее отделаться и от этой. Но после завтрака душевная буря разразилась снова и с такой силой, что стало ясно: рана глубока и трудно излечима. Он только спросил, нет ли у нее для него поручений в Лондоне. Она помолчала, потом ответила:
- О нет, спасибо. У тебя много других дел, тебе надо видеться с людьми.
Ее голос, выражение лица с новой силой показали ему, какой удар угрожает всей его жизни. Если он не сумеет убедить ее в своей любви, придется жить в постоянной тревоге: вдруг он приедет и увидит, что она уехала или что-нибудь сделала с собой. Он посмотрел на нее с каким-то ужасом и, не произнеся ни слова, вышел из комнаты. Снова ему показалось, что он вот-вот ударится обо что-то головой, и снова, пытаясь избавиться от этого чувства, он принялся расхаживать взад и вперед по кабинету. Такой пустяк - и такие последствия! Куда девалась ясность ее ума, умение владеть собой? Неужели так ужасно то, что он совершил? Разве его вина, что Диана влюбилась в него?
Ночью Джип сказала:
- Ты жесток. Как ты думаешь, есть ли хоть один мужчина на свете, которого я бы не возненавидела, если бы знала, что мои встречи с ним доставляют тебе боль?
Это была правда - он чувствовал, что это правда. Но нельзя же возненавидеть девушку только за то, что она влюблена в него! По крайней мере, он этого не может, как бы ни хотел избавить Джип от страданий. Это просто неразумно, невозможно! Неужели Джип любит его несравненно сильнее, чем он ее, и в этом состоит вообще различие между любовью женщины и мужчины? Почему она не способна видеть жизнь такой, как она есть? Неужели она не в состоянии понять, что мужчине нужны и другие дружеские связи, - и бывает, что они переходят в мимолетную страсть, - но при этом он может по-прежнему любить ту, которой навсегда отдал свое сердце? Она назвала его жестоким, за что? За то, что он ответил на поцелуй девушки? За то, что ему нравится разговаривать с ней или - да! - приятно немножко пофлиртовать? Он жесток? Нет! Джип всегда останется для него первой. Надо заставить ее понять это, но как? Отказаться от всего? Отказаться от... Дианы? Что ж, он готов это сделать. Его чувство к ней вовсе не глубоко - это истинная правда. Но было бы грубо, недостойно, жестоко оттолкнуть ее сразу, навсегда. Правда, он мог это сделать еще до того, как Джип назвала его жестоким. Можно и надо было это сделать!
Но к чему это приведет? Поверит ли ему Джип? Как бы он ни вел себя, она все равно будет подозревать его всегда, каждый раз, когда он уезжает в Лондон. Так что же тогда - сидеть здесь сложа руки? В нем подымался гнев. Почему она обращается с ним, как с человеком, не заслуживающим доверия? Разве он такой? Он перестал шагать по комнате. Когда Диана обняла его, он ответил на ее поцелуй, потому что не в силах был сопротивляться, как не в силах, например, вылететь вот через это окно и пронестись над тополями. Но он не негодяй, не чудовище, не лжец. Единственное, что он мог сделать, - это не ответить на первое письмо Дианы, год назад. Но возможно ли все предвидеть? Это складывалось постепенно и кончилось ничем - почти ничем. И снова приступ гнева сдавил его сердце. Джип, должно быть, прочитала то письмо, которое валялось под этим проклятым бюстом. Значит, отрава действует с тех пор. Какая нелепая случайность! И он ударил изо всех сил кулаком по бронзовому лицу Вольтера. Бюст упал, и Саммерхэй тупо посмотрел на свою ушибленную руку. Что за идиотство! Гнев его угас. Как же ему быть? Если бы только она поверила! И снова пришло томительное ощущение безысходности: все бесполезно! Разлад только начинается, но конца ему не видать. Как крыса в мышеловке, его мозг, пытаясь вырваться из этого плена, метался в поисках выхода... Ну, ладно! Раз нет никакой надежды, будь что будет! И, пожав плечами, он вышел, отправился на конюшню и велел старому Петтенсу оседлать Сорванца. Пока седлали, он подумал: "Может быть, позвать Джип?" Но он знал, что больше не вынесет ее упреков. Вскочив в седло, он поскакал к холмам.
Сорванцу, рослому, без единой белой отметины гнедому коню, на котором Джип скакала на охоте, когда впервые встретилась с Саммерхэем, было сейчас около девяти лет. Два недостатка его теперешнего хозяина как ездока привычка вырываться вперед в скачке и не очень легкая рука - действовали на Сорванца, и он не упускал случая закусить удила; возможно, что сегодня его взволновало что-либо уже в конюшне, а может быть он почувствовал, как умеют чувствовать лошади, что с ездоком что-то творится неладное. И Сорванец сразу показал свой норов; Саммерхэю строптивость лошади даже доставляла какое-то странное удовольствие. Он добрый час скакал, не разбирая дороги; потом, разгоряченный, с ноющими руками, повернул назад, к дому; ехал он мимо того места, которое маленькая Джип называла "пустошью", где две болотистых луговины сходились у каменного сарая. Живая изгородь, росшая на насыпи, отделявшей два луга, была в одном месте пониже. Саммерхэй послал Сорванца, и тот перелетел через препятствие, как птица; впервые после того, когда его поцеловала Диана, Саммерхэй на мгновение почувствовал настоящую радость. Он повернул лошадь и снова послал ее на ограду, и снова Сорванец великолепно взял ее. Но у животного взыграла кровь. Саммерхэй с огромным трудом сдерживал лошадь. Бормоча: "Ах, ты, зверь, не смей тянуть!", - он стал скручивать Сорванцу поводьями губы, В голове у него промелькнули слова Джип: "Ты жесток!" И в ярости он ударил упрямившуюся лошадь хлыстом.